Тут ход его мыслей прервался. Он остановился и поднял глаза. Узкий переулок, несколько темных лавчонок между жилыми домами. Прямо над головой — три потемневших металлических шара, которые, решил Уинстон, когда-то явно сверкали позолотой. Вроде бы знакомое место. Ну да, конечно! Он у входа в лавку, где купил дневник.
Уинстона передернуло от страха. Он и так совершил безрассудный поступок, купив тетрадь, и дал себе слово впредь избегать этого места. И вот, пожалуйста: стоило ненадолго задуматься, как ноги сами принесли его сюда. Вот от таких самоубийственных импульсов Уинстон и надеялся защититься, заведя дневник. Само собой бросилось в глаза, что лавка еще открыта, хотя уже почти двадцать один час. Рассудив, что внутри он будет привлекать меньше внимания, чем на улице перед витриной, он ступил за порог. Если спросят, скажет, что искал лезвия.
Керосиновая лампа под потолком чадила вонюче, но почему-то уютно. Ее только что зажег лавочник — лет шестидесяти, худой, сутулый, с добродушным лицом, на длинном носу очки с толстыми стеклами. Волосы почти седые, но мохнатые брови по-прежнему черные. Очки, обезоруживающе суетливые движения и старый, черного бархата пиджак лавочника придавали ему некий интеллигентский шарм, будто он литератор или, скажем, музыкант. Он сказал тихим, словно выцветшим голосом, без обычного для масс вульгарного выговора:
— Я вас узнал — еще там, на улице. Вы тот господин, который купил девичий альбом. Красивая бумага, да. Кремовая верже, как раньше говорили. Пожалуй, лет уж пятьдесят как ее не делают. — Он внимательно посмотрел на Уинстона поверх очков. — Я могу вам чем-нибудь помочь? Или вы хотели бы сперва осмотреться?
— Я просто мимо проходил, — замялся Уинстон. — Вот и зашел. Мне ничего особенного не нужно.
— Это не беда. Я и не думаю, что вам у меня понравится. — Лавочник сделал как бы извиняющийся жест мягкой ладонью. — Сами видите, лавка почти пустая. Между нами говоря, антикварное дело умирает. Нет больше ни спроса, ни товара. Мебель, фарфор, стекло — все постепенно побилось, поломалось. А металл по большей части переплавили. Уж и не помню, когда я в последний раз видел бронзовый канделябр.
На самом деле тесная лавка была набита битком, но почти ничто в ней не представляло ни малейшей ценности. Негде было ступить из-за прислоненных к стенам пыльных картинных рам. В витрине — подносы со всякой мелочевкой, негодными долотами, перочинными ножами со сломанными лезвиями, побитыми часами, которые даже издали не примешь за исправные, и прочим разносортным мусором. Только россыпь всяких мелких штучек на столике в углу — лакированных табакерок, агатовых брошек и прочих безделушек — обещала хоть какие-то интересные находки. Уинстон подошел к столику, и взгляд его упал на нечто круглое, гладкое, тускло отражавшее свет лампы.
Он взял в руки тяжелую стеклянную полусферу. Цветом и текстурой она напоминала каплю дождевой воды. А внутри, под увеличительной линзой выпуклого стекла, — странный, вычурный розовый предмет, напоминающий цветок или актинию.
— Что это? — спросил очарованный Уинстон.
— А, это коралл, — ответил старик. — Думаю, из Индийского океана. Их раньше вплавляли вот так в стекло. Этой штучке не меньше ста лет, а то и побольше.
— Красивая, — сказал Уинстон.
— Красивая, — благодарно кивнул лавочник. — Хотя в наше время ценителей мало. — Он кашлянул. — Ну, если бы вы вдруг захотели ее купить, она обошлась бы вам в четыре доллара. В прежние времена такая стоила фунтов восемь, а восемь фунтов — перевести, пожалуй, не смогу, но это была серьезная сумма. А теперь кому есть дело до настоящих старинных вещей — даже до тех немногих, что остались?
Уинстон немедленно заплатил четыре доллара и сунул желанную добычу в карман. Вещица притягивала его не столько красотой, сколько своей очевидной связью с другой эпохой, совершенно не похожей на нынешнюю. Мягко, как дождевая вода, поблескивающее стекло выглядело непривычно. А явная бесполезность вещицы только добавляла ей привлекательности, хотя, предположил Уинстон, раньше ее, вероятно, использовали как пресс-папье. Стекляшка оттягивала ему карман, но, к счастью, не слишком выпирала. Ведь штуковина-то странная, даже компрометирующая — не пристало партийцу носиться с такой. Все старое, да и все красивое всегда вызывает смутные подозрения.
Старик заметно взбодрился, получив четыре доллара. Уинстон понял, что он был бы рад и трем, а то и двум.
— Наверху еще одна комната, не хотите ли взглянуть? — сказал он. — Там не так уж много вещей. Если пойдем наверх, надо лампу захватить.
Он зажег еще одну лампу и, ссутулившись, стал взбираться впереди Уинстона по крутым стертым ступеням. Узкий коридор привел их в комнату с окнами не на улицу, а на мощеный двор и на лес печных труб. Уинстон заметил, что комната обставлена как жилая. На полу — ковровая дорожка, на стенах несколько картин, к камину придвинуто продавленное, обшарпанное кресло. Старинные часы в стеклянном ящике — с двенадцатичасовым циферблатом — тикали на каминной полке. Под окном — огромная, почти в четверть комнаты, кровать, на ней матрас: хоть сейчас застилай.
— Мы здесь жили, пока жена не умерла, — сказал старик извиняющимся тоном. — Теперь вот распродаю мебель понемногу. Прекрасная кровать красного дерева — клопов только вывести. Но для вас, пожалуй, слишком громоздкая.
Он поднял лампу повыше, чтобы осветить комнату, и в теплом, тусклом свете она показалась Уинстону на удивление уютной. У него в голове мелькнуло: а ведь, наверное, нетрудно было бы снять ее за несколько долларов в неделю, хоть это и рискованно. Дикая, негодная мысль — забыть сейчас же! Но комната пробудила в нем ностальгию по утраченному прошлому. Ему казалось, он знает, как это — сидеть в кресле у открытого огня, положив ноги на каминную решетку и поставив чайник на полочку над пламенем, в полном одиночестве, в полной безопасности, вдали от чужих глаз, навязчивых голосов и любых звуков, кроме пения чайника и дружелюбного тиканья часов.
— Телевида нет, — пробормотал он невольно.
— Верно, — сказал старик. — У меня и не было никогда. Слишком дорого. Да и потребности как-то не испытываю. А вот, в углу, отличный раскладной стол. Петли, конечно, поменять придется, если захотите раскладывать.
В другом углу обнаружился небольшой книжный шкаф, и Уинстона потянуло к нему. Внутри — ничего, кроме мусора. В кварталах, где жили массы, книги выявляли и уничтожали с не меньшим рвением, чем в партийных. Вряд ли где-либо в Океании сохранилась хоть одна книга, напечатанная до 1960 года.
Старик, все еще с лампой в руке, стоял перед картиной в раме розового дерева, висевшей рядом с камином, напротив кровати.
— Если вас интересуют старинные гравюры... — начал он осторожно.
Уинстон подошел, чтобы рассмотреть картину. Офорт изображал здание с закругленной крышей и прямоугольными окнами, башенкой в центре и балюстрадой по всему периметру. Впереди — какая-то статуя. Уинстон пригляделся: здание казалось смутно знакомым, хотя статую он не припоминал.
— Рама приделана к стене, — заметил старик, — но, пожалуй, для вас я мог бы отвинтить.
— Я знаю это здание, — вымолвил Уинстон. — Оно сейчас в руинах. На той же улице, где Дворец правосудия.
— Верно. Рядом с судебным кварталом. Разбомбили его году в… В общем, много лет назад. Одно время в нем была церковь — Святого Климента Датского, так она называлась. Апельсин да лимон, у Климента слышен звон, — добавил он с извиняющейся улыбкой, будто понимая, что несет чепуху.
— Вы о чем? — не понял Уинстон.
— Ну, «Апельсин да лимон, у Климента слышен звон» — так начиналась детская песенка[3]. Забыл, как там дальше, только конец помню: «Вот тебе свечка, чтоб кровать найти, а вот и топорик, чтоб голову снести». Когда я был маленький, под эту песенку играли — поднимали руки вверх, чтоб можно было под ними пробежать, а когда доходило до топорика, опускали их, и тебя ловили. Там про все церкви было — ну, про самые главные в Лондоне.