На шестой день Недели ненависти, после шествий, речей, речовок, песен, знамен, плакатов, фильмов, диорам, барабанного боя и визга труб, топота марширующих ног, лязга танковых гусениц, рева авиации и буханья пушек — после шести дней всего этого, на самом пике оргазма, ненависть к Евразии достигла такого градуса безумия, что, доберись толпа до двух тысяч евразийских военных преступников, которых собирались повесить в последний день мероприятия, непременно разорвала бы их в клочья. И именно в этот момент объявили, что Океания, оказывается, не воюет с Евразией, а воюет с Остазией. Евразия — союзник.


Конечно, нигде не было объявлено, что все поменялось. Просто стало известно, совершенно внезапно и сразу повсюду, что враг — Остазия, а не Евразия. Когда это случилось, Уинстон участвовал в демонстрации на одной из центральных лондонских площадей. Уже спустилась ночь, в свете прожекторов белые лица и алые знамена выглядели жутковато. Площадь запрудила толпа из нескольких тысяч человек, включая примерно тысячную колонну школьников в форме Лазутчиков. На обтянутом кумачом помосте оратор из Внутренней партии, малорослый и худощавый, с непропорционально длинными руками и огромной лысиной, прикрытой жидкими прядями, заводил толпу. Скрюченный от ненависти, он смахивал на Румпельштильцхена: в одной руке сжимал микрофон, а другой, огромной и костлявой, как грабли, угрожающе размахивал над головой. Голосом, которому репродуктор придавал металла, он изливал на головы толпы бесконечный список зверств, массовых убийств, депортаций, грабежей, пыток, бомбардировок мирного населения, нарушенных договоров, примеров лживой пропаганды и неоправданной агрессии. Как тут не проникнуться убеждением, что все это правда, и не вознегодовать? Ярость толпы иногда переливалась через край, и голос оратора тонул в зверином реве, что самопроизвольно рвался из тысяч глоток. Самые дикие вопли издавали школьники. Речь продолжалась уже минут двадцать, когда на сцену взбежал гонец и передал оратору записку. Тот развернул ее и прочитал, не прерывая выступления. Ни в его манере и голосе, ни в содержании речи ничего не поменялось — только имена собственные вдруг пошли другие. Без лишних слов в толпе волной распространилось озарение: Океания воюет с Остазией! Тут поднялась безумная суматоха. Транспаранты и плакаты, которыми украшена площадь, неправильные! На половине из них совсем не те лица! Вредительство! Тут не обошлось без агентов Гольдштейна!
Последовало несколько минут бесчинства — плакаты срывали со стен, транспаранты раздирали на мелкие клочки и топтали ногами. Лазутчики являли чудеса ловкости, взбираясь на крыши и срезая с печных труб веревки с трепещущими вымпелами. Но через две-три минуты все закончилось. Оратор, все еще сжимая микрофон, подаваясь вперед и загребая воздух свободной рукой, продолжал выступление. Еще минута, и звериный рев возмущения снова вырвался у толпы. Ненависть изливалась как и прежде — сменилась только цель.
Вспоминая ту ночь, Уинстон не мог не подивиться, как оратор переключился с одной установки на другую буквально посреди предложения: не просто без паузы, но даже не споткнувшись на запятой. Но тогда Уинстона больше беспокоило другое. Как раз в тот момент, когда началась суматоха со срыванием плакатов, некто — лица Уинстон не видел — похлопал его по плечу и сказал: «Извините, по-моему, вы уронили портфель». Он рассеянно принял портфель, ничего не сказав в ответ и зная, что сможет заглянуть в него лишь через несколько дней. Как только закончилась демонстрация, он отправился прямиком в Главист, хотя дело шло к двадцати трем часам. Все сотрудники главка сделали то же самое. В указаниях возвращаться на рабочие места, уже звучавших из телевида, они не нуждались.
Океания воюет с Остазией; Океания всегда воевала с Остазией. Немалая часть политической литературы, выпущенной за последние пять лет, полностью устарела. Отчеты и архивные материалы всех видов, газеты, книги, брошюры, фильмы, аудиозаписи, фотографии — все это нужно молниеносно исправить. Хотя никакой директивы на этот счет не поступало, стало известно, что начальство архивного сектора хотело бы, чтобы уже через неделю нигде не осталось ни одного упоминания о войне с Евразией или союзе с Остазией. Работа предстояла огромная, осложненная к тому же невозможностью называть вещи своими именами. Все в архсеке трудились по восемнадцать часов в день с двух-трехчасовыми перерывами на сон. Из подвалов принесли и раскидали по коридору матрасы. Из еды — только бутерброды да кофе «Победа» с тележек, которые развозили работники столовой. Каждый раз, когда Уинстон уходил поспать, он убирал все бумаги со стола, и каждый раз, приползая снова на рабочее место со слипающимися глазами и ломотой во всем теле, находил на столе сугроб из цилиндриков с заданиями, укрывавший речепис и стекавший на пол, так что первым делом приходилось складывать их в более или менее аккуратные кучки, чтобы освободить место для работы.
Самое противное, что работа была отнюдь не механическая. Нет, порой достаточно было лишь заменить одно имя на другое, но любой подробный отчет о событиях требовал тщательности и воображения. Даже чтобы просто перенести войну из одной части мира в другую, нужны были существенные познания в географии.
К третьему дню глаза болели невыносимо, а очки приходилось протирать каждые несколько минут. Это выматывало, словно какая-то тяжелая физическая работа: вроде бы ты имел право от нее отказаться, но с невротической тревожностью стремишься закончить. Уинстон, насколько хватало сил, осознавал: его ничуть не беспокоит, что каждое слово, которое он бормочет в речепис, каждая закорючка его чернильного карандаша представляют собой сознательную ложь. Как и все в архивном секторе, он беспокоился лишь о совершенстве подделки. Наутро шестого дня дождь из цилиндриков стал утихать. Целых полчаса из пневмотрубы ничего не вываливалось, потом еще один цилиндрик — и снова ничего. Примерно в то же время вал работы начал спадать повсюду. По всему сектору глубоко и, естественно, украдкой выдохнули. Совершен подвиг, о котором никогда нельзя будет никому рассказать. Теперь ни один человек не докажет с документами в руках, что Океания когда-то воевала с Евразией. В двенадцать часов неожиданно объявили, что все сотрудники главка свободны до завтрашнего утра. Все еще не расставаясь с портфелем, который все эти дни он ставил между ног, пока работал, и подкладывал под себя, устраиваясь спать, Уинстон сходил домой. Там он побрился и чуть не заснул в ванне с еле теплой водой.
Вовсю скрипя суставами, он взобрался по лестнице в комнату над лавкой мистера Чаррингтона. Усталость никуда не делась, зато расхотелось спать. Он открыл окно, зажег грязный примус и поставил на него кастрюлю воды для кофе. Скоро придет Джулия, а пока — за книгу. Он уселся в продавленное кресло и расстегнул портфель.
Толстый том в любительском черном переплете, на обложке — ни названия, ни фамилии автора. Набор выглядит слегка неровным. Страницы истерлись по краям и легко выпадают, будто книга прошла через множество рук. Надпись на титульном листе гласит:
Эммануэль Гольдштейн
ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА ОЛИГАРХИЧЕСКОГО КОЛЛЕКТИВИЗМА
Уинстон начал читать:
Глава I
Незнание есть сила
С тех пор, как существует письменность, а вероятно, еще с эпохи позднего неолита мир населяют люди трех типов — Верхние, Средние и Нижние. Их делили на несчетное число подтипов, называли разными именами; от эпохи к эпохе разнились процентное соотношение этих типов, а также способы взаимодействия между ними, но базовая структура общества оставалась неизменной. Даже после великих потрясений и, казалось бы, необратимых перемен прежняя схема восстанавливалась. Так маятник всегда приходит в равновесие, куда его ни качни.
Цели этих групп непримиримо противоречивы...