— Ага, — вторила другая. — Точно. Так и есть.
Их резкие голоса вдруг смолкли. Женщины молча, враждебно уставились на него, выжидая, пока он пройдет мимо. На самом деле это не вражда, подумал Уинстон, просто настороженность, обостренная бдительность, как при виде какого-нибудь неизвестного животного. Партийцы в синих комбинезонах — едва ли частые гости на такой улице, как эта. Да и неразумно появляться в таких местах без дела. Налетишь на патруль — могут и остановить: «Предъявите документы, товарищ. С какой целью здесь? Во сколько ушли с работы? Какой дорогой обычно ходите домой?» — и так далее и тому подобное. Не то чтобы запрещалось ходить домой необычным маршрутом, но если Думнадзор узнает — тобой могут заинтересоваться.
Вдруг вся улица пришла в движение. Со всех сторон послышались крики «Берегись!». Люди, как зайцы, прыснули к дверям. Из подъезда выскочила молодая женщина, подхватила игравшего в луже малыша, завернула в передник и снова спряталась — все это как бы одним движением. Из переулка выскочил мужичок в мятом черном костюме. На бегу крикнул Уинстону, возбужденно тыча пальцем в небо: «Дымовуха! Поберегись, командир! Падай, ща рванет!»
«Дымовухами» массы почему-то называли ракеты. Уинстон тут же упал ничком. К такому предупреждению всегда лучше прислушаться. Массы безошибочно, будто инстинктивно чуют ракету на подлете, за несколько секунд до взрыва, хоть она вроде бы и сверхзвуковая. Уинстон сцепил руки на затылке. Грянул гром, показалось, что мостовая вздыбилась, какой-то мусор посыпался ему на спину. Поднявшись, он обнаружил, что весь в осколках стекла из окон соседнего дома.
Он двинулся дальше. Ракета смела несколько домов в двухстах метрах отсюда. Над воронкой повисли клубы черного дыма, а чуть ниже — облако известковой пыли. В этом облаке вокруг руин уже собиралась толпа. Перед Уинстоном на мостовую навалило целую кучу отколовшейся штукатурки. Посреди он увидел что-то ярко-красное. Подойдя, понял, что это оторванная человеческая кисть. Краснело только место отрыва, а сама она побелела, как гипсовая.
Носком ботинка он спихнул кисть в сточную канаву и свернул направо, в переулок, чтобы обойти толпу. Минуты через три-четыре место падения ракеты осталось далеко позади. Здесь — обычное копошение и толчея, словно ничего не произошло. Уже почти двадцать часов, и питейные заведения, где часто проводят время массы («пабы», как они их называют), заполнились до отказа. Из чумазых распашных дверей, не знающих ни секунды покоя, несло мочой, опилками и кислым пивом. В закутке за выступающим на тротуар углом дома трое мужчин, сгрудившись, разглядывали газету, которую развернул один из них. Еще издалека, не видя лиц, по позам Уинстон понял, насколько они поглощены чтением. До них оставалось несколько шагов, как вдруг между двоими из группы завязалась перепалка. Казалось, вот-вот дойдет до драки.
— Ты меня вообще слышишь, нет? Ни один номер с семеркой на конце уже больше года не выигрывал, понял?
— Выигрывал ваще-то!
— А вот ни хрена! У меня дома все тиражи за два года записаны. Ни одного не пропускаю, у меня как в аптеке. Говорю тебе, ни один номер с семеркой на конце...
— Да выигрывала же семерка! Погоди, щас даже точный номер припомню. Четыре ноль семь на конце. В феврале это было, вторая неделя февраля.
— Хрен тебе, а не в феврале. У меня все черным по белому записано. Говорю тебе, ни один номер...
— Да завязывайте уже, — вмешался третий.
Они спорили о Лотерее. Пройдя еще тридцать метров, Уинстон обернулся. Они все еще переругивались, яростно, со страстью.
Еженедельная лотерея с огромными выигрышами — единственное событие общественной жизни, которым всерьез интересуются массы. Вполне возможно, миллионы масс живут главным образом ради Лотереи. Она — их счастье, их забава, утешение и пища для ума. Даже те, кто едва умеет читать и писать, способны на сложнейшие вычисления и являют чудеса памяти, когда речь заходит о Лотерее. Есть даже особая каста, живущая продажей систем, прогнозов и талисманов. Уинстон не имел никакого отношения к Лотерее, ею занимается Главбог, — но знал, как и все партийцы, что выигрыши по большей части вранье. Выплачиваются на самом деле только маленькие суммы, а большие «выигрывают» несуществующие персонажи. Поскольку между разными частями Океании почти нет сообщения, это нетрудно устроить.
Если есть надежда, то только на массы. Нельзя ее терять. На словах вроде бы логично. А вот когда видишь на улице этих людишек, без веры уже никак. Переулок, куда он свернул, спускался под гору. Ему казалось, что он уже бывал в этих местах и что недалеко отсюда широкая оживленная улица. Где-то впереди послышались крики. Дорога резко свернула и превратилась в лестницу. Внизу — еще один переулок, где несколько лотошников торгуют вялыми овощами. Тут Уинстон вспомнил это место. Переулок выводит к широкой улице, а за следующим поворотом, минутах в пяти, та лавка старьевщика, где он купил тетрадь, ставшую его дневником. А неподалеку оттуда, в писчебумажной лавке, он приобрел перьевую ручку и склянку чернил.
Он ненадолго остановился на верхней ступеньке лестницы. Там, внизу, на другой стороне переулка — грязная пивнушка, окна которой словно покрыты инеем, а на самом деле — пылью. Древний старик, сгорбленный, но подвижный, с седыми усами, которые топорщились, как у креветки, толкнул распашную дверь и зашел в заведение. А ведь ему лет восемьдесят, подумал Уинстон: значит, он был уже немолод, когда произошла Революция. Он и горстка людей вроде него — единственное, что связывает нынешний мир с исчезнувшим миром капитализма. В самой Партии осталось не так много людей, чьи взгляды сформировались до Революции. Старшее поколение по большей части истребили во время больших чисток пятидесятых и шестидесятых, а немногих выживших страх принудил к полной интеллектуальной капитуляции. Если и есть живой человек, способный правдиво рассказать о жизни в начале века, — это человек из масс. Уинстону вдруг вспомнился абзац из учебника истории, который он переписал в дневник, и его захватила безумная идея. Зайти сейчас в паб, заговорить со стариком, расспросить его: «Расскажите, как вам жилось, когда вы были мальчишкой? Каково было тогда? Лучше, чем теперь, или хуже?»
Торопливо, чтобы не дать себе времени испугаться, он спустился по лестнице и перешел переулок. Безумие, конечно. Естественно, разговаривать с массами и заходить в их пабы прямо не запрещено, но это слишком странно, чтобы пройти незамеченным. Если явится патруль, можно притвориться, что ему стало плохо, вот и зашел сюда, но вряд ли патрульные поверят. Уинстон толкнул дверь. В нос ударил отвратительный сырный дух кислого пива. Стоило ему зайти, как галдеж стал вполовину тише. Он спиной чувствовал, как все пялятся на его синий комбинезон. Партия в дартс на другом конце комнаты приостановилась на полминуты. Старик, за которым пошел Уинстон, стоял у барной стойки и о чем-то препирался с барменом, ширококостным, горбоносым детиной с мощными ручищами. Кучка других посетителей со стаканами в руках наблюдала за сценой.
— Я ж тебя вежливо попросил, так? — старик расправил плечи, будто готовился к драке. — Хочешь сказать, что в этой помойке нету кружки в одну пинту?
— Да что это блин, вообще за пинта такая? — спросил бармен, упершись кончиками пальцев в стойку.
— Слышите, что несет? А еще бармен! Что такое пинта, он не знает. Пинта — это половина кварты, а четыре кварты — галлон. Может, тебе еще азбуку объяснить?
— Первый раз слышу, — отрезал бармен. — Могу налить литр, могу пол-литра. Вон стаканы на полке у тебя перед носом.
— Мне надо пинту, — настаивал старик. — Что тебе стоит пинту налить? Когда я был молодой, не было никаких сраных литров.
— Когда ты был молодой, люди, поди, на деревьях жили, — сказал бармен, подмигнув другим посетителями.
Те расхохотались, и замешательство, возникшее, когда вошел Уинстон, как будто рассеялось. Покрытое седой щетиной лицо старика порозовело. Он повернулся, что-то бормоча себе под нос, и налетел прямо на Уинстона. Тот деликатно поддержал его.