Везде, куда ни кинь взгляд, раскинулась грязь.
Она была повсюду. Она хлюпала под ногами, стоило сделать шаг с крыльца. Она блестела на тропинке, ведущей к покосившимся хозяйственным постройкам, черная, маслянистая, глубокая. Она покрывала листья, что не упали, но повисли на ветках мокрыми тряпками. Она облепила траву, пригнула ее к земле, заставила стелиться и гнить. Корни деревьев у самого забора торчали из луж, как пальцы утопленников, пытающихся выбраться на поверхность.
Лужи стояли повсюду – большие и малые, глубокие и совсем мелкие, мутные, с пузырями от редких капель, что срывались с крыши и падали в них с тихим, меланхоличным "плюх". В одной из них, у самого крыльца, плавал почерневший, скрутившийся от сырости лист. Он медленно кружился на месте, затягиваемый в воронку невидимого течения, и это кружение гипнотизировало, заставляло забыть, где ты и зачем сюда вышел.
Ветер задувал под тулуп. Он не был сильным, нет – просто противным, липким, пробирающимся сквозь каждую щель, сквозь каждую дырочку в овчине. Он забирался за воротник, ледяными пальцами гладил шею, спускался по спине, заставлял ежиться и плотнее запахивать полы. Я запахнулась, прижала руки к груди, втянула голову еще глубже в плечи – и втянула носом воздух.
Он пах сыростью. Это был главный запах, основа всего. Пах прелью – тем, что гниет, разлагается, возвращается в землю. Пахло гниющими листьями, мокрой корой, грибами, которые сейчас, в эту сырость, лезли из земли повсюду – бледные, склизкие, ядовитые. И еще чем-то неуловимо лесным – терпким, горьковатым, опасным. Тем самым запахом, что всю ночь преследовал меня во сне. Запахом древней чащи, болотной трясины, звериных троп и чьих-то недобрых, внимательных глаз. Леса. Того самого леса, который начинался сразу за покосившимся забором, сразу за грязью и лужами, сразу за границей нашего хлипкого, жалкого островка тепла и света.
Я смотрела на темную стену деревьев вдалеке. Смотрела долго, не отрываясь, вглядываясь в этот мрак, пытаясь разглядеть хоть что-то за плотной завесой стволов и веток. И мысли текли медленно, вязко, как эта осенняя грязь под ногами. Тяжелые, липкие, от которых не отмахнуться, не убежать.
Мой сон был так ярок. Так реален. До дрожи, до холодного пота, до крика, застрявшего в горле. Я почти ощущала холод болотного тумана на своей бесплотной коже. Почти чувствовала взгляд той тени под корнями – голодный, липкий, древний. Слышала тяжелое, медленное дыхание медведя из коры и мха, ощущала исходивший от него запах сырой земли и векового тлена. И тот человек – или нечеловек – скорчившийся у оврага, прижимающий к груди узелок. Он был настоящим. Я чувствовала это всем своим существом, каждой клеткой своего продрогшего, перепуганного тела.
А вдруг сон был вещим?
Эта мысль пришла неожиданно, но, раз появившись, засела в голове прочно, как заноза. Вдруг там, в этой непроглядной чащобе, или сразу за ней, за болотами и буреломом, действительно живут те, кто, как и мы, пытается выжить в этих проклятых землях? Изгнанники, преступники, неугодные. Те, кого имперский указ обрек на медленную смерть в объятиях Бездны. И просто те, кто не успел уйти, когда закрывались Врата, когда рушились города и гибли армии. Те, кто спрятался, затаился, выжил.
В книге говорилось, что сюда ссылали. Ссылали не поодиночке – партиями, обозами, кораблями через реку Серен. За сотни лет здесь должно было скопиться множество существ. Люди, орки, может быть, эльфы или гномы, которые не смогли пробиться обратно на Большую землю, к Имперской Страже, к спасительным менгирам и башням. Они прячутся. В лесах, в пещерах, в развалинах старых поселений, которых здесь, должно быть, немало. Они охотятся на ту дичь, что еще водится в этих краях. Собирают коренья, грибы, ягоды. Борются с нечистью – каждый день, каждую ночь, как и мы. И борются друг с другом – за еду, за тепло, за право дожить до следующего рассвета.
Я представила их. Сгорбленные фигуры у костров в глубине пещер. Блестящие от голода глаза в темноте. Оружие, выкованное из обломков, наточенное на камнях. Страх и злоба, переплетенные в тугой узел. И надежда – та самая, что умирает последней, теплящаяся где-то в самом уголке души, несмотря ни на что.
Мы не одни в Покинутых землях. Эта мысль пугала. И в то же время в ней было что-то странно утешительное. Мы – не единственные, кто борется. Не единственные, кто смотрит в темноту и видит в ней отражение своих страхов. Где-то там, за стеной деревьев, может быть, такие же, как мы, просыпаются по утрам, считают запасы и прислушиваются к вою за окном.
Или, может быть, там те, от кого лучше держаться подальше. Те, для кого выживание превратилось в охоту не только на зверей, но и на таких же, как мы.
Я представила, как где-то там, за этим частоколом мрачных стволов, за гнилыми болотами и буреломом, теплятся крошечные огоньки других очагов. Крошечные, дрожащие точки света в бескрайнем море тьмы. Другие дома – может быть, такие же ветхие, как наш, а может, просто землянки, вырытые в склонах оврагов, или пещеры, куда не пробирается ветер. Другие рты, которые жуют скудную похлебку, другие руки, которые тянутся к огню. Другие судьбы, сплетенные из страха, надежды и отчаянной решимости дожить до утра.
Может быть, они такие же, как мы. Перебиваются с хлеба на воду – вернее, с репы на воду, потому что хлеба мы не видели уже недели две. Считают дни до весны, загибая пальцы и с ужасом понимая, что зима только начинается. И боятся каждого шороха за стеной, каждого скрипа половицы, каждого порыва ветра, в котором мерещится чужое дыхание.
А может, среди них есть сильные. Те, кто знает эти леса как свои пять пальцев – каждый овраг, каждую тропу, каждую ягодную поляну, где еще можно собрать что-то съедобное. Те, кто умеет защищаться – не просто отмахиваться факелом от подступившей тени, а по-настоящему драться, ставить ловушки, делать оружие из того, что дает эта скупая, отравленная земля. Те, кто нашел способ договариваться с нечистью или, по крайней мере, обходить ее стороной, зная повадки и привычки каждой твари.
Я представила их лица. Обветренные, обожженные холодом, с глазами, в которых давно погасло все, кроме настороженности. Представила их руки – в мозолях, шрамах, с пальцами, скрюченными от постоянной работы и холода. И представила, как они смотрят на нас, если бы мы встретились. С подозрением? С надеждой? С голодным блеском, в котором читается не только желание поделиться, но и желание отнять?
Хорошо бы узнать. Хорошо бы понять, кто еще тут живет. Не для того, чтобы просить помощи – боже упаси, я не привыкла клянчить, не привыкла унижаться и протягивать руку. За тридцать восемь лет на Земле, в строительной компании, среди смет и договоров, я научилась только одному: рассчитывать на себя. Никто не придет, никто не спасет, никто не поделится последним куском просто так. Но хотя бы для того, чтобы знать. Чтобы не чувствовать себя единственным живым существом на многие мили вокруг. Это одиночество, эта абсолютная, гробовая изоляция давили сильнее, чем страх перед лесом. Страх – он хотя бы понятен, он мобилизует, заставляет быть начеку. А одиночество высасывает силы по капле, каждый день, каждую минуту. Шепчет на ухо: "Ты одна. Вы одни. Никто не придет. Никто даже не узнает, как вы умрете".
Я поежилась. Тулуп на плечах намок, отяжелел, и холод пробирался сквозь овчину, находил щели, забирался под одежду липкими, ледяными пальцами. Ветер усилился. Он гнал по лужам мелкую, неспокойную рябь, заставлял воду вздрагивать и морщиться, как живую. Зашелестел пожухлой, мертвой травой у забора, зашуршал по крыше, завыл в щелях – тоскливо, протяжно, на одной ноте. Где-то вдалеке, со стороны леса, каркнула ворона. Один раз, второй, третий. Звук этот прозвучал зловеще, как предупреждение, как крик часового, заметившего опасность. Я невольно вгляделась в темноту меж стволов, но там было пусто. Только тьма, только ветер, только мое собственное отражение в мутной воде лужи у ног.