В похлебке попался жесткий, не выварившийся кусок репы. Я жевала его долго и сосредоточенно, почти механически, глядя на пламя свечи в центре стола. Огонек метался, дергался от каждого сквозняка, отбрасывая пляшущие тени на усталые лица Эльзы и Лины. Мысли текли вязкие, тяжелые, как смола, что сочится из сосны. Лес. Врата Бездны. Нечисть, что бродит там, среди вековых стволов. Изгнанники, брошенные на съедение тьме. И мы посреди всего этого – четыре существа, сцепившиеся в одну упряжку лишь потому, что выживать поодиночке здесь невозможно. Случайные попутчики в поезде, который несется в пропасть. И даже не знающие толком друг друга. Не успевшие узнать, потому что каждое утро может стать последним.
Эльза первой отодвинула миску. Ела она быстро, по-рабочему, не чувствуя вкуса, просто заталкивая в себя топливо, необходимое для жизни. Движения ее были грубыми, но в них чувствовалась вековая привычка к тяжелому труду, к тому, чтобы брать от жизни только самое необходимое и не ждать большего. Лина допила остатки, аккуратно, до последней капли, и поставила ложку ровно, параллельно краю миски, словно выполняла какой-то важный, заученный ритуал. Я доела последнее, облизала ложку (Эльза бы осудила, но Эльза не смотрела) и ощутила, как тепло медленно, неохотно разливается по телу, вытесняя липкий, холодный ужас последних часов. Но лишь на время. Я знала, что он вернется, как только я останусь одна.
– Спокойной ночи, госпожа, – глухо произнесла орчиха, собирая посуду. Ее спина, широкая, сутулая, выражала такую усталость, что мне захотелось подойти и обнять ее. Но я не посмела. Между нами все еще была стена – не вражды, но незнания, непонимания того, как себя вести.
Лина подняла на меня взгляд. В темных, бездонных глазах плескалось что-то, от чего у меня сжалось сердце. Девочка шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, но передумала. Она уткнулась взглядом в стол, в его грубую, исцарапанную поверхность, и замерла, маленькая, беззащитная, похожая на птенца, выпавшего из гнезда.
Я кивнула им обеим, не доверяя голосу, и вышла из кухни.
Свеча в моей руке к тому моменту оплыла настолько, что воск залил почти все подсвечник и огонек едва теплился, бился в предсмертной агонии, отчаянно цепляясь за жизнь. Пламя стало маленьким, синим, почти невидимым, и тени от него стали длинными, искаженными, зловещими. Подниматься по лестнице пришлось почти на ощупь, придерживаясь свободной рукой за шершавую, холодную стену. Штукатурка местами облупилась, и под пальцами чувствовался голый камень, сырой, покрытый какой-то слизкой пленкой.
Коридор наверху встретил сквозняком. Ветер задувал откуда-то с чердака, гулял по пустым комнатам и вырывался в коридор, пахнущий сыростью, прелым деревом и еще чем-то сладковато-тошнотворным – может быть, мышь сдохла где-то под полом. Я ускорила шаг, почти побежала к своей комнате, боясь оглянуться, боясь увидеть то, что, возможно, стояло у меня за спиной.
В моей комнате камин почти догорел. Лишь редкие, ленивые язычки пламени лизали почерневшие, обуглившиеся поленья, издавая тихое, умирающее шипение. В комнате было холодно – тепло ушло, выветрилось через щели в окнах, через неплотно прикрытую дверь. Я разделась быстро, дрожа так сильно, что зубы выбивали дробь. Пальцы не слушались, пуговицы не поддавались, и я дергала одежду, почти срывая ее с себя. Забралась под тяжелое, пахнущее пылью, сыростью и, кажется, мышами одеяло. Оно было влажным на ощупь, и я поджала ноги к животу, стараясь согреться собственным теплом.
Я долго смотрела, как умирает огонь. Языки пламени становились все короче, все реже, пока не превратились в тлеющие угли – красные, с синим отливом, пульсирующие в такт моему сердцу. А затем и угли потускнели, покрылись серым, безжизненным пеплом. Последняя искра вспыхнула на миг ярче и погасла навсегда.
За окном, где-то далеко в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Звук этот нарастал, переливался, дрожал в холодном воздухе и затихал, чтобы через минуту возобновиться с новой силой. Вой этот был не просто голодным или злым. В нем слышалось что-то древнее, торжествующее, что-то, что знало: люди боятся. Люди дрожат в своих хлипких домах. А лес ждет.
Я закрыла глаза.
Свечу я задула еще до того, как забралась в постель, и теперь темнота была полной, абсолютной. Густой и влажной, как осенняя земля за стенами дома. Она давила на веки, заползала в уши, в рот, в каждую пору тела. Я лежала, не шевелясь, боясь дышать, и слушала, как бьется мое сердце – слишком громко, слишком часто.
Где-то в коридоре скрипнула половица. Всего одна. Короткий, жалобный звук.
Я замерла, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.
Тишина.
Только ветер за окном, да вой вдалеке, да стук моего собственного сердца, готового выпрыгнуть из груди.
Я лежала и думала о том, что завтра наступит новый день. И послезавтра. И послепослезавтра. И каждый из них будет наполнен страхом, холодом и борьбой за выживание. И где-то там, за лесом, за горами, за Вратами Бездны, есть другая жизнь – та, в которой я пила кофе по утрам и ругалась с начальником из-за смет. Та жизнь, в которую мне уже никогда не вернуться.
Слеза скатилась по щеке и упала на подушку, впитавшись в сырую ткань без следа. Я даже не заметила, когда начала плакать.
Вой за окном стих так же внезапно, как и начался. Тишина стала еще более зловещей, еще более напряженной. Казалось, что весь мир затаил дыхание. И ждал.
Глава 4
Ночь опустилась на дом тяжелой, влажной периной. Она задавила все звуки, все шорохи, оставив лишь монотонный шепот дождя за окном да редкие вздохи ветра в печной трубе. Я лежала в своей холодной постели, глядя в потолок, пока глаза не привыкли к темноте и тени не перестали пугать своими очертаниями. А потом усталость взяла свое – навалилась внезапно, неподъемной плитой, и я провалилась в сон, будто канула в темную, ледяную воду без единого всплеска.
Долго плыла в густой, тягучей пустоте. Ни звуков. Ни запахов. Ни мыслей. Только бесконечное, давящее ничто, в котором даже страх терял очертания. А потом пустота расступилась, как занавес, и я поняла, что стою под пологом леса.
Я не чувствовала своего тела. Совсем. Не было ни рук, которыми можно коснуться, ни ног, чтобы сделать шаг, ни тяжести одежды, привычно давящей на плечи. Лишь легкое, прозрачное присутствие – невесомый дым, туманный сгусток, парящий над мшистыми кочками и гниющими листьями. Я видела каждый стебель папоротника, каждую шершавую чешуйку коры, каждую каплю влаги, дрожащую на острой хвоинке. Видела так отчетливо, будто мир этот был нарисован самым искусным мастером, а потом ожил. Но я не касалась их. Между мной и этим лесом оставалась невидимая, но непреодолимая преграда – тонкая пленка, сквозь которую я могла только смотреть. Я была здесь чужой, незваной гостьей на древнем празднике, на который меня не звали. Но лес, казалось, не замечал меня. Или делал вид, что не замечает.
Лунный свет просачивался сквозь кроны жидким, разбавленным серебром. Он сочился сквозь лапы елей и сосен, разбиваясь на сотни бледных осколков, дрожащих в черных лужах, на влажных, блестящих листьях, на грибах-поганках, что росли прямо из гнилых пней. Этот свет был холодным, мертвым, он не грел, не обещал рассвета. Он лишь подчеркивал глубину теней, делал их еще чернее, еще непрогляднее. Воздух пах гнилью, сырой, прелой землей, грибницей и чем-то сладковатым, приторным, что застревало в горле комком тошноты. Это был запах падали – той, что кто-то недавно растащил по норам, оставив лишь жирные пятна на мху да разбросанные кости, белеющие в темноте.
Тишина стояла такая, что уши закладывало. Абсолютная, мертвая, вакуумная. Ни сверчка, ни ночной птицы, ни шороха мелкого зверька. Но это была не мирная тишина спящего леса. Она была напряженной, как тетива перед выстрелом, как дыхание хищника перед прыжком. Казалось, что в следующее мгновение что-то должно случиться – что-то страшное, неотвратимое, от чего нельзя убежать и нельзя спрятаться. Но время текло, и ничего не происходило. Только тишина давила на несуществующие барабанные перепонки, только тьма сгущалась между стволами.