Чтобы добыть денег, она стала продавать старые перчатки, старые шляпы, старое железо и торговала с алчностью, — крестьянская кровь сказалась в страсти к барышам. Далее, во время поездок в город она закупала много безделушек в надежде, за неимением других покупателей, перепродать их Лере. Она набрала страусовых перьев, китайского фарфора, шкатулок; занимала для этой же цели деньги у Фелисите, у госпожи Лефрансуа, у хозяйки «Красного Креста» — всюду, где было можно. На деньги, полученные за Барневиль, она погасила два векселя, остальные же полторы тысячи франков утекли у нее сквозь пальцы. Она снова должна, и так без конца!
Иной раз, правда, она принималась за подсчеты и выкладки, но вскоре открывала такой чудовищный дефицит, что не верила своим глазам. Начинала расчет сызнова, запутывалась, бросала все и старалась об этом больше не думать.
Грустно стало в лекарском доме! То и дело выходили из него поставщики с выражением ярости на лице. На плите валялись носовые платки; маленькая Берта, к ужасу госпожи Гомэ, ходила в продранных чулках. Если Шарль осмеливался пикнуть, что не все в порядке, Эмма отвечала грубо, что это не ее вина.
Откуда у нее эта раздражительность? Он объяснял все ее давнишним нервным расстройством и упрекал себя в том, что принимает ее болезнь за дурной нрав, обвинял себя в эгоизме и испытывал желание пойти к ней и поцеловать ее.
«Но нет, — говорил он себе тотчас же, — я могу ее еще больше растревожить!» — И оставался на месте.
После обеда он одиноко прогуливался по саду, брал маленькую Берту на колени и, развернув медицинский журнал, пытался учить ее азбуке. Девочка, не привыкшая к занятиям, широко раскрывала печальные глаза и готова была расплакаться. Он ее утешал: наливал воды в лейку и проводил по песку каналы или наламывал веточек с кустов и втыкал их в клумбы, устраивая игрушечную рощицу, что едва ли портило сад, и без того весь заросший высокою травою, — они были должны Лестибудуа уже за столько рабочих дней! Потом малютка начинала зябнуть и звала маму.
— Позови няню, — говорил Шарль. — Ты ведь знаешь, моя крошка, что мама не любит, когда ее беспокоят.
Началась осень, и уже опадали листья, как два года тому назад, когда она была больна! Когда же все это кончится?.. И он бродил по саду, заложив руки за спину.
Барыня сидела у себя в спальне. Туда никто не смел входить. Она проводила целый день в каком-то оцепенении, неодетая, и время от времени жгла восточные курительные свечи, купленные в Руане, в лавочке алжирца. Чтобы не чувствовать ночью спящим подле нее этого человека, она с помощью гримас сослала его в верхний этаж дома, а сама до утра читала сумасбродные книги, с картинами оргий и кровавыми сценами. Часто ее охватывал ужас, она вскрикивала, прибегал Шарль.
— Уйди, уйди! — говорила она.
Или же порой, сжигаемая внутренним огнем, который она питала в себе прелюбодеянием, задыхаясь от страстного возбуждения, распахивала окно, вдыхала всею грудью холодный воздух, распускала по ветру тяжелые волосы и, глядя на звезды, мечтала о царственном любовнике. Думала и о нем, о Леоне. В такие минуты она отдала бы все на свете за одно из свиданий с ним, которые ее утоляли.
То были ее празднества. И она любила справлять их пышно. Когда расходы были не под силу Леону, она доплачивала щедрою рукой остальное; а случалось это почти каждый раз. Он пытался внушить ей, что им было бы так же хорошо и в другом, более скромном отеле, но у нее находились возражения.
Раз она вынула из своего мешочка полдюжины серебряных вызолоченных ложечек (свадебный подарок старика Руо), прося его немедленно снести их в ломбард; Леон повиновался, хотя это поручение ему было не по душе. Он боялся, что его узнают.
Поразмыслив, он нашел, что его любовница начинает вести себя странно и что, быть может, не совсем не правы те, кто хотят разлучить его с нею.
Незадолго его мать получила длинное анонимное письмо, в котором ее предупреждали, что он «губит себя с замужней женщиной». Бедная дама, живо нарисовав в своем воображении вечное пугало семейств, неведомую губительницу молодых жизней, сирену, фантастическое чудовище, обитающее в безднах разврата, изложила все в письме к принципалу сына, Дюбокажу, который взглянул на дело серьезно. Он продержал Леона целых три четверти часа, пытаясь раскрыть ему глаза, предостеречь его от опасности: ведь подобная интрига впоследствии повредит ему в устройстве его карьеры. Он умолял разорвать связь: если Леон не хочет принести этой жертвы ради собственной будущности, пусть сделает это хоть для него, Дюбокажа.
Леон уступил и поклялся не видеться больше с Эммой; теперь он упрекал себя в том, что не сдержал своего слова, видя, сколько эта женщина может еще навлечь на него неприятностей и упреков, не считая насмешек товарищей, которые дразнили его по утрам, греясь у печки. Сверх того, ему было обещано место старшего клерка; пора было остепениться. Он уже отказывался от флейты, от возвышенных чувств, от фантазий. Ведь нет обывателя, который бы в пылу молодости, хоть на один день, на одну минуту, не считал себя созданным для мятежных страстей и великих подвигов. Самый мелкий развратник мечтал когда-то о султаншах, и в душе каждого нотариуса похоронены обломки от кораблекрушения поэта.
Теперь он скучал всякий раз, как Эмма вдруг разрыдается на его груди; и его сердце, как бывает с людьми, способными воспринимать музыку только в умеренной дозе, погружалось в равнодушную дремоту среди вихря этой страсти, в которой он уже переставал различать оттенки.
Они так хорошо знали друг друга, телесное обладание потеряло для них свои неожиданности, удесятеряющие наслаждение. Он опротивел ей, и сам был утомлен ею. И в преступной любви проглянула для нее вся пошлость законного супружества. Но как освободиться? Пусть такое счастье было лишь унижением: все же она дорожила им по привычке ли, или по развращенности своей природы; более того, с каждым днем она все ожесточеннее за него хваталась, истощая запасы наслаждения усилиями обострить его. Она обвиняла Леона в том, что надежды ее обмануты, как будто он ее предал; и даже хотела катастрофы, влекущей за собою разрыв, так как в ней самой не было мужества этот разрыв вызвать.
И она не переставала поддерживать любовную переписку, будучи убеждена, что женщина всегда должна писать своему любовнику.
Но в то время как она сочиняла эти письма, она видела перед собою другого мужчину, призрак, созданный ею из самых пылких ее воспоминаний, из самых увлекательных чтений, из ее затаеннейших желаний; этот образ становился наконец столь живым и доступным, что она трепетала от счастья, не будучи, однако, в состоянии представить его себе отчетливо, — до такой степени он расплывался и исчезал, как некое божество в изобилии своих совершенств. Он жил в лазурной стране, где с балконов спускаются шелковые лестницы, среди дыхания цветов, под чарами лунного света. Она чувствовала его подле себя; вот-вот он придет и возьмет ее всю в одном поцелуе. Чрез минуту, разбитая, она падала на землю; эти порывы любовной грезы утомляли ее сильнее, чем самые неистовые ласки.
Она испытывала общее недомогание и постоянную усталость. Часто, даже получив исполнительный лист на гербовой бумаге, она едва бросала на него рассеянный взгляд. Ей бы хотелось перестать жить или вечно спать.
В четверг на Масленице она не вернулась вечером в Ионвиль, а поехала в маскарад. На ней были бархатные штаны, красные чулки, взбитый парик конца XVIII века, над ухом фонарик. Она плясала всю ночь под яростный вой тромбонов; ее окружала толпа, а утром она очутилась на подъезде театра с пятью или шестью масками, работницами из порта и матросами — товарищами Леона; сговаривались идти ужинать. Все соседние кафе были переполнены. Они высмотрели в гавани плохенький ресторанчик, где хозяин отпер им маленькую комнатку в четвертом этаже. Мужчины пошептались в углу, совещаясь, вероятно, о расходах. В их числе был один клерк, два лекарских помощника, один приказчик, — какое общество для Эммы! Что касается женщин, то по звуку их голоса она вскоре заметила, что все были самого низшего разбора. Тогда она испугалась, отодвинула свой стул и опустила глаза.