Литмир - Электронная Библиотека

— Что это за тон? В каком обществе вы живете? — сказала невестка с таким дерзким взглядом, что старуха Бовари осведомилась, не попала ли она ей невзначай не в бровь, а в глаз. — Выйдите вон! — произнесла молодая женщина, вскочив с места.

— Эмма!.. Мамаша!.. — восклицал Шарль, стараясь их утихомирить.

Но обе зарвались и разбежались в ярости. Эмма топала ногой, повторяя:

— Невежа! Мужичка!

Он побежал к матери; та потеряла всякое самообладание, бормотала:

— Наглая! Бесстыдница… Или еще того хуже!

И намеревалась уехать немедленно, если та перед ней не извинится. Шарлю пришлось снова идти к жене и умолять ее об уступке; он стал на колени; наконец она сказала:

— Хорошо! Иду. — И действительно, протянула руку свекрови с достоинством маркизы, проговорив: — Извините меня, сударыня.

Потом, взойдя к себе в спальню, Эмма бросилась ничком на постель и разрыдалась как ребенок, уткнув голову в подушку.

Она условилась с Родольфом, что в случае какого-нибудь чрезвычайного события приколет к занавеске у окна клочок белой бумаги, чтобы он мог прибежать в узенький закоулочек за домом, если бы как раз оказался в Ионвиле. Эмма подала условный знак, прождала около трех четвертей часа, как вдруг увидела Родольфа на углу рынка. У нее явилось искушение распахнуть окно и позвать его; но он уже исчез. В отчаянии она снова упала на постель.

Вскоре, однако, заслышала она шаги по тротуару. То был, конечно, он; она сбежала с лестницы, скользнула через двор. Он стоял перед нею. Она бросилась в его объятия.

— Будь осторожнее, — сказал он.

— Если б ты только знал! — воскликнула она. И принялась выкладывать ему все, торопливо, беспорядочно, преувеличивая случившееся, присочиняя новое, и с такими длинными отступлениями, что он ничего не мог сообразить.

— Ну же, мой ангел, полно, нужно присутствие духа, утешься, наберись терпения!

— Но вот уже четыре года терпения и страданий!.. Такая любовь, как наша, должна быть открытой перед лицом Неба! Они здесь затем, чтобы меня мучить. Я не в силах дольше терпеть! Спаси меня!

Она прижималась к Родольфу. Ее глаза, полные слез, сверкали, как пламя под волною; она прерывисто дышала, он никогда не любил ее так сильно; забыв обычную осторожность, он вымолвил:

— Что же нам делать? Чего ты требуешь?

— Возьми меня отсюда! — вскричала она. — Увези меня!.. Умоляю тебя! — И прильнула губами к его губам, словно желая вместе с дыханием поцелуя вырвать у него неожиданное согласие.

— Но… — сказал Родольф.

— Что такое?

— Твоя дочь?

Она задумалась на несколько мгновений, потом сказала:

— Мы возьмем ее с собою, нечего делать!

«Вот так женщина!» — пробормотал он про себя, глядя ей вслед, пока она удалялась.

Она побежала в сад. Ее позвали.

Старуха Бовари в течение следующих дней не могла надивиться перемене, происшедшей в невестке. Эмма стала благонравной, и даже довела почтительность к свекрови до того, что просила сообщить ей рецепт мариновки корнишонов.

Хотелось ли ей дурачить своих семейных, или она услаждалась этим своеобразным стоицизмом, желая глубже ощутить всю горечь того, что собиралась покинуть? Но к окружающему ее она была, напротив, беспечна: жила как в тумане, всецело поглощенная предвкушением будущего близкого счастья. Это был постоянный предмет нескончаемых разговоров с Родольфом. Она опиралась о его плечо и шептала:

— И вот мы окажемся с тобою в дилижансе!.. Как ты думаешь? Возможно ли это? Мне кажется, что в ту минуту, как карета тронется, это будет такое чувство, будто мы поднимаемся на воздушном шаре, будто уносимся за облака. Знаешь, я считаю дни?.. А ты?

Никогда госпожа Бовари не была так прекрасна, как в это время; она была прекрасна тою неопределимою красотой, которая рождается из радости, воодушевления, успеха и есть не что иное, как гармония между настроением и внешними обстоятельствами жизни. Ее вожделения, ее горести, опыт наслаждения и вечно юные надежды, подобно удобрению, ветрам, дождю и солнцу, влияющим на рост цветов, мало-помалу позволили ей развернуться, и она расцвела наконец со всею пышностью, во всей полноте своих природных сил. Ее веки были, казалось, нарочно выточены для долгих влюбленных взглядов, в которых зрачок исчезал, меж тем как усиленное дыхание раздувало ее тонкие ноздри и приподнимало напухший уголок ее губ, оттененных легким черным пушком. Можно было подумать, что какой-нибудь искусный в любовных обольщениях художник расположил жгуты волос на ее затылке: они падали тяжелою массой, небрежно и подчиняясь случайностям любви, ежедневно их распускавшей. Ее голос нашел более мягкие переливы, ее стан — более гибкие очертания; что-то неуловимо тонкое и пронизывающее отделялось от самих складок ее платья и сгиба ее ноги. Шарль, как и в первое время после брака, находил ее упоительной, неотразимой.

Возвращаясь ночью домой, он не осмеливался ее будить. От фарфорового ночника дрожал на потолке круг света, а задернутые занавески маленькой люльки были похожи на белый шатер, круглившийся в тени у края постели. Шарль глядел на обеих. Ему казалось, он слышит легкое дыхание ребенка. Его дочка будет расти; каждое время года будет приводить с собой новую в ней перемену. Он уже видел, как она возвращается в сумерки из школы, веселая, смеющаяся, в закапанном чернилами балахончике, с корзинкою на руке. Потом следовало бы поместить ее в пансион, это будет стоить денег: как быть? Он погружался в раздумье. Не снять ли в окрестностях небольшую ферму? Он сам наблюдал бы за хозяйством по утрам, до объезда больных. Откладывал бы доход в сберегательную кассу; купил бы со временем какие-нибудь — все равно какие — акции; притом его практика должна расшириться; он на это рассчитывает, так как желает непременно дать Берте хорошее воспитание, развить в ней дарования, обучить ее музыке. А как она будет красива — ведь вся в мать — лет в пятнадцать! Летом обе будут носить одинаковые соломенные шляпы! Издали будут их принимать за двух сестер.

Он воображал дочь вечером, при свете лампы, за работой, подле него и Эммы; она будет вышивать ему туфли, вести хозяйство, оживлять весь дом своею веселостью и миловидностью. Потом придется им подумать об устройстве ее судьбы, подыскать ей честного жениха, с прочным положением, она будет с ним счастлива на всю жизнь.

Эмма не спала — притворялась, что спит; и когда он погружался в сон рядом с ней, она просыпалась, охваченная иными видениями.

Четверка лошадей вот уже целую неделю мчала ее вскачь в новый край, откуда они никогда не вернутся на старые места. Они едут, едут, тесно обнявшись, молча. Порой с горной высоты завидят вдруг блистательный город с куполами, мостами, кораблями, с лимонными рощами и беломраморными соборами, где на остроконечных колокольнях свили себе гнезда аисты. Лошади идут шагом по большим гладким плитам; букеты цветов лежат на мостовой, их предлагают продавщицы в красных корсажах. Слышится звон колоколов, ржание мулов, рокот гитар и плеск фонтанов, тонкая пыль которых, падая, освежает груды плодов, нагроможденных пирамидами у подножия бледных статуй, улыбающихся под струями водометов. Вечером приезжают они в рыбачью деревню; коричневатые сети сохнут на ветерке, растянутые в ряд перед хижинами вдоль берегового обрыва. Там они останутся жить, поселятся в низком домике с плоскою крышей, над которой колышутся листья пальмы, в углу залива, у самого моря. Они будут кататься в гондоле, качаться в гамаке; жизнь их будет легка и просторна, как их широкие шелковые одежды, вся теплая и звездная, как те ласковые ночи, какие они будут созерцать. И на беспредельности этого воображаемого будущего не всплывало ничего особенного; дни, равно великолепные, были похожи один на другой, как волны; и все это колебалось на горизонте, бесконечное, гармоническое, голубое, залитое солнцем. Но вдруг ребенок закашляет в своей постельке, или Бовари захрапит громче — и Эмма забывалась сном только под утро, когда за окнами брезжил рассвет, и мальчик Жюстен на площади уже раздвигал ставни аптеки.

43
{"b":"963117","o":1}