Литмир - Электронная Библиотека

Здоровье его было превосходно, вид цветущий, репутация прочно установилась. Деревенский люд его любил за то, что он не важничал. Он ласкал детей, никогда не заходил в кабачок и вообще внушал доверие своей нравственностью. Особенно удавалось ему лечение катаров и грудных болезней. Опасаясь отправить больного на тот свет, он преимущественно прописывал успокоительные средства, время от времени рвотное, ножную ванну или пиявки. Но нельзя было сказать, чтобы пугала его и хирургия: он делал людям лошадиные кровопускания, а при дерганье зубов проявлял «адскую силищу».

Наконец, чтобы не отстать от науки, он подписался на новый журнал «Медицинский улей», объявление о котором ему было прислано. Читал он его понемногу после обеда; но комнатное тепло вместе с пищеварением минут через пять погружали его в дремоту и наконец в глубокий сон; он оставался так, положив голову на руки, а волосы его, словно грива, рассыпались по всему столу, до самой лампы. Эмма взглядывала на него, пожимая плечами. Почему ее муж не был хотя бы одним из тех молчаливых и упорных людей, которые просиживают ночи над книгами, но зато к шестидесяти годам, к возрасту ревматизмов, носят на черном весьма дурно сшитом фраке целую цепочку орденов! Ей хотелось, чтобы имя Бовари — оно же было и ее имя — стало знаменитым, красовалось в витринах книгопродавцев, повторялось газетами, было известно по всей Франции. Но Шарль был вовсе лишен честолюбия! Врач из Ивето, с которым он недавно встретился на консультации, до известной степени унизил его у самой постели больного, в присутствии родственников. Когда Шарль вечером рассказал Эмме об этом незначительном случае, она была возмущена его коллегой. Шарля это тронуло; он поцеловал ее в лоб со слезами на глазах. Но она была вне себя от стыда, ей хотелось его прибить, она вышла в коридор и распахнула окно, вдыхая свежий воздух, чтобы немного успокоиться.

— Ничтожный человек! Ничтожество! — шептала она, кусая губы.

Вообще он раздражал ее все больше и больше. С возрастом он приобретал грубые привычки: за десертом резал ножом пробки от пустых бутылок; после обеда прочищал языком зубы; когда ел суп, чавкал при каждом глотке, и при всем том так толстел, что и без того маленькие глаза его от толщины щек, казалось, приподымались к вискам.

Эмме случалось запрятывать под жилет красную оторочку его фуфайки, оправлять его галстук или выбрасывать полинявшие перчатки, которые он собирался надеть; все это делала она не ради него, как он воображал, а ради себя, из эгоизма, из нервной раздражительности. Иногда она рассказывала ему о прочитанном, передавала какое-нибудь место из романа, из новой пьесы или случай из великосветской жизни, сообщенный в фельетоне; ибо все же Шарль был какой бы то ни было собеседник, и притом собеседник, всегда готовый все выслушать и все одобрить. Поверяла же она свои тайны левретке! Она могла бы вести разговор и с поленьями в камине, и с маятником часов.

Между тем в глубине души она непрестанно ждала события. Подобно матросам перед гибелью, она окидывала безнадежным взглядом свою пустынную жизнь, отыскивая вдали, в тумане, белый парус. Она не знала, какова будет эта случайность — этот парус, какой ветер пригонит его к ней, к какому берегу он ее унесет, будет ли то шлюпка или трехмачтовый корабль, отягченный заботами или же до бортов нагруженный счастьем. Но, просыпаясь по утрам, она ждала, что он появится в течение дня, настороженно прислушиваясь ко всем шумам, и вскакивала от каждого, удивлялась, что ничего еще не случается; а на закате солнца, совсем загрустив, желала, чтобы поскорее наступил завтрашний день.

Настала снова весна. В первые жаркие дни, когда зацвели грушевые деревья, она испытала удушья.

С начала июля она уже считала по пальцам, сколько недель остается до октября, думая, что маркиз д’Андервиллье, быть может, даст еще бал в Вобьессаре. Но и сентябрь миновал: ни письма, ни визита.

Когда прошла тоска обманутых ожиданий, ее сердце опять опустело, и потянулся ряд однообразных дней.

Теперь они так и потекут, один за другим, похожие один на другой, бесчисленные и равно бесплодные! Жизнь других людей, как бы плоска она ни была, таит в себе по крайней мере возможности событий. Одно приключение влечет иногда за собой нескончаемые перипетии, и вот все окружающее переменилось. Но с нею ничего не случается, так судил Бог! Будущее представлялось ей черным коридором с плотно запертою в конце дверью.

Она бросила музыку. К чему играть? Кому ее слушать? Так как никогда не будет она, одетая в бархатное платье с короткими рукавами, в концертной зале, касаясь клавиш из слоновой кости легкими пальцами, играть на эраровском рояле и никогда не услышит, будто шелест ветерка вокруг, восхищенного шепота, — не стоит труда разучивать ноты! Она не вынимала более из шкафа ни своих рисунков, ни вышиванья. К чему? К чему? Шитье раздражало ее.

«Я все прочла», — говорила она себе. И сидела, раскаляя докрасна каминные щипцы или глядя в окно на льющийся дождь.

Какая тоска нападала на нее по воскресеньям, когда звонили к вечерне! В оцепенелом напряжении прислушивалась она к мерным ударам надтреснутого колокола. Кошка, медленно пробираясь по крыше, выгибала спину дугой навстречу бледным лучам солнца. Ветер на большой дороге подымал тучи пыли. Вдали порой выла собака; а колокол продолжал однообразно звонить через ровные промежутки, и звон замирал в полях.

Народ расходился из церкви. Женщины в натертых воском деревянных башмаках, крестьяне в новых блузах, ребятишки, скачущие впереди с непокрытыми головами, — все шли домой. И до самой ночи пятеро, шестеро человек, всегда одни и те же, играли в пробки перед дверью трактира.

Зима была холодная. Оконные стекла с утра замерзали, и беловатый матовый свет не менялся иногда в течение целого дня. С четырех часов приходилось зажигать лампу.

В хорошую погоду она выходила в сад. Роса оставляла на капусте серебряные кружева с длинными светлыми нитями, протянувшимися от одного кочана к другому. Птиц не было слышно; все, казалось, уснуло; шпалеры были укутаны в солому, а виноградная лоза напоминала большую больную змею под навесом стены, на которой, подойдя, можно было разглядеть ползущих сороконожек. В мелком ельнике у забора поп в треугольной шляпе и с молитвенником в руках лишился правой ноги, а лицо из гипса, облупившегося на морозе, покрылось белыми болячками.

Эмма поднималась к себе, запирала двери, перемешивала в камине уголья и, расслабленная жаром, чувствовала, как скука еще тяжелее наваливается на ее плечи. Она охотно сошла бы в кухню поболтать со служанкой, но ее удерживал стыд.

Каждый день в один и тот же час сельский школьный учитель, в черной шелковой шапочке, открывал ставни своего дома да проходил сторож в блузе и при сабле. Вечером и утром почтовые лошади, всегда по три зараз, проходили по улице на водопой к пруду. Время от времени звякал колокольчик у двери трактира, а в ветреные дни слышно было, как скрипели на петлях медные тазики, подвешенные взамен вывески перед цирюльней. Ее можно было отличить, кроме того, по старой модной картинке, приклеенной к стеклу, и по восковому бюсту женщины с желтыми волосами. Цирюльник также жаловался на препятствия, встреченные им на пути его призвания, на погибшую будущность и в мечтах о парикмахерской где-нибудь в большом городе, например в Руане, по соседству с портом и театром, проводил целые дни, расхаживая от мэрии до церкви, предаваясь унынию и высматривая посетителей. Когда госпожа Бовари поднимала глаза, она замечала его, словно часового на посту, в феске, надвинутой на ухо, и в ластиковой куртке.

В послеполуденные часы за окном столовой показывалось порой лицо мужчины, загорелое, с черными бакенами; оно тихо осклаблялось широкою кроткою улыбкою и скалило белые зубы. Слышались звуки вальса, и на органчике танцоры ростом с палец — дамы в розовых тюрбанах, тирольцы в своих куртках, обезьяны в черных фраках, кавалеры в коротких панталонах — начинали вертеться, вертеться между кресел, диванов и стенных ламп, отражаясь в кусочках зеркала, вправленных в золотую бумагу. Мужчина вертел ручку шарманки, поглядывая то вправо, то влево, то на окна. Время от времени, сплевывая на тумбу длинную струю темной слюны, он приподымал коленом свой инструмент, жесткий ремень которого резал ему плечо, и то жалобные и певучие, то радостные и стремительные звуки вырывались, с жужжанием и гудением, из-за розовой тафтяной занавески под медным резным перехватом. Эти арии играются в городах на сценах театров, их поют в гостиных; под их мелодию танцуют на вечерах при блеске люстр, — в них долетали до Эммы отголоски светской жизни. Нескончаемые сарабанды тянулись у нее в ушах, и, подобно баядерке по цветистым узорам ковра, мысль ее порхала и прыгала вслед за звуками, перекидываясь от мечты к мечте, от печали к печали. Получив подаяние, брошенное в фуражку, шарманщик покрывал шарманку старым синим шерстяным покрывалом, вскидывал ее на плечи и, тяжело ступая, уходил. Эмма смотрела ему вслед.

14
{"b":"963117","o":1}