Воробышек. Милое прозвище. Теплое. У меня не было прозвища. Только "эй ты" или "мелкая".
— А как ты хочешь, чтобы я тебя называла? – спрашиваю.
Теперь она поднимает глаза. Удивление в них такое искреннее, что больно смотреть.
— Вы спрашиваете... меня? Как я хочу?
— Да.
— Но... вы всегда называли меня...
Замолкает. Понимает, что сказала лишнее. Нана знает, как зовут свою служанку. А я – нет.
— Я забыла, – говорю просто. – После такой ночи. Голова кружится.
Она кивает. Понимающе. Сочувственно.
— О-Цуру, – говорит она. – Меня зовут О-Цуру.
Журавль. Красивое имя. Не подходит ей – она слишком земная, слишком настоящая для журавля.
Ем медленно. Каждый кусочек – маленькое произведение искусства, жалко разрушать. Дайкон хрустит. Рыба тает на языке. Суп обжигает – правильно, с утра горячее полезно. Рис идеальный – каждое зернышко отдельно, но вместе.
О-Цуру расправляет постель. Взбивает подушки. Разглаживает несуществующие складки. В движениях – забота. Не механическая, а настоящая. Она любит Нану? Или работу? Или просто так воспитана – заботиться искренне?
— Вы отдыхайте, госпожа, – говорит она. – Вечером начнутся приготовления. Учитель танцев придет. И музыки. И... — она запинается, — массажистка.
— Спасибо, О-Цуру, – говорю.
Она кланяется. Уходит. Тихо, как тень. Как приучена.
Остаюсь одна в роскошной комнате. В чужой роскошной комнате. В чужой роскошной жизни.
Ложусь на кровать. Мягко. Слишком мягко. Как лежать на облаке. Или на воде. Тело проваливается в шелк и пух.
Смотрю в потолок. Там тоже роспись – едва заметная. Луна среди облаков. Или жемчужина? Или глаз, смотрящий сверху?
Думаю о своей комнате. Угол за ширмой. Жесткий футон. Пятна на потолке от протечек. Холод зимой. Духота летом. Тараканы. Крысы. Вонь из выгребной ямы.
Думаю о девочках. Юки с её вечными слезами. Томоко, грызущая ногти. Другие – безликие, сменяемые. Приходят. Уходят. Исчезают. Как Нана.
Думаю о госпоже Мурасаки. Сейчас она, наверное, считает вчерашнюю выручку. Вычитает долги девочек. Добавляет проценты. Бесконечная арифметика безысходности.
И понимаю – не вернусь. Даже если раскроют обман. Даже если демон придет за мной. Даже если госпожа Мори вырежет на моем лице такой же шрам.
Лучше умереть Наной Рэй в шелковых простынях, чем жить Мики на жестком футоне.
Лучше быть красивой ложью, чем уродливой правдой.
Лучше чужая жизнь, чем своя смерть.
Закрываю глаза. В темноте вижу красные глаза демона. Но теперь они не пугают. Пусть придет. В этой комнате даже смерть будет красивой.
Засыпаю. Или притворяюсь, что сплю. В чужой жизни трудно отличить сон от яви.
Снится колодец. На дне – не Нана. Я. В грубом хлопковом кимоно. С грязными ногтями. С непокрашенными губами.
А наверху, у края колодца, стоит Нана. В моем теле. Улыбается. И считает.
Раз – камень летит вниз.
Два – еще один.
Три – темнота.
Просыпаюсь от того, что кто-то трогает мое плечо. О-Цуру. В руках – кимоно. Другое. Вечернее.
— Пора готовиться, госпожа. Учителя ждут.
Пора. Пора учиться быть той, кем никогда не была.
Самой дорогой таю города.
Мертвой женщиной в живом теле.
Наной Рэй.
О-Цуру одевает меня с той же методичностью, что и утром. Но кимоно другое – бледно-лиловое, как сумерки. Простое на первый взгляд, но ткань дорогая – шелк такой тонкий, что просвечивает. На подоле – едва заметная вышивка. Ирисы? Нет, глицинии. Падающие вниз, как дождь.
— Для занятий, — поясняет О-Цуру, затягивая оби. — Госпожа Танака не любит яркие цвета. Говорит, отвлекают от движения.
Госпожа Танака. Учитель танцев. Запоминаю.
Шпильки простые – черное дерево без украшений. Но в каждой – маленькая жемчужина на конце. Настоящая. О-Цуру втыкает их в волосы – три штуки. Четвертую держит в зубах, раздумывает, потом убирает.
— Слишком много будет, — бормочет себе под нос. — Госпожа Танака скажет, что это не концерт.
Белые таби на ноги. Мягкие, новые. На большом пальце правой ноги – маленькая заплатка. Едва заметная. Но есть. Даже у Наны Рэй есть заштопанные носки? Или это О-Цуру экономит, не выбрасывает еще пригодные вещи?
Комната для занятий в другом крыле дома. Идем по галерее – солнце уже высоко, тени короткие. В саду садовник подстригает кусты. Тот же, что утром? Или другой? У него на спине – мокрое пятно в форме бабочки. Пот. Или просто совпадение.
Комната пустая. Совсем. Только татами на полу и зеркало на стене. Большое, во всю стену. В нем отражаюсь вся – от макушки до белых таби. Выгляжу... правильно. Как таю на репетиции. Может, это и есть я теперь?
Дверь открывается. Входит женщина.
Полная. Нет, толстая. Нет – огромная. Как три обычных женщины. Кимоно на ней натянуто, швы вот-вот лопнут. Лицо круглое, как полная луна. Подбородков три, может четыре – сливаются.
Но...
Идет она как дым. Как вода. Как что-то, что не имеет веса. Татами даже не скрипят под ней. А подо мной скрипели, хотя я в три раза легче.
— Поздно, — говорит она вместо приветствия. Голос неожиданно высокий, почти детский. — На пятнадцать минут. Пьянка?
— Я...
— Не оправдывайся. Тело не врет. Вижу по плечам – зажата. По шее – обезвожена. По глазам – не выспалась. Сколько часов?
Сколько я спала? Два? Три? Время спуталось.
— Неважно, — машет она рукой. Рука маленькая, изящная. Не соответствует телу. Как будто приставлена от другого человека. — Начнем с разминки. Помнишь первую позицию?
Не помню. Как я могу помнить?
Становлюсь в базовую стойку – ноги вместе, руки по швам. Как нас учили стоять в борделе, когда выбирают.
Госпожа Танака смеется. Смех булькающий, как вода в котле.
— Ты что, все забыла? Или прикидываешься? Ладно, с начала.
Показывает. Ноги чуть расставлены. Колени мягкие. Вес на подушечках пальцев. Руки... руки живут отдельной жизнью. Плывут в воздухе, как водоросли в воде.