Я услышала столько забавных, смешных и трогательных историй — об их детстве, шальной юности, о голодных студенческих и прочих трудных, но важных временах, — те самые истории, которых мне так не хватало, чтобы дополнить картину по имени Павел Каховский, что я даже пожалела, что не записывала на диктофон, и искренне верила, что он именно такой, по крайней мере для своих друзей, — сильный, любящий, настоящий.
Каховский словно был центром этой вселенной, её солнцем, вокруг которого вращались все эти люди-планеты. Он легко и непринуждённо переключался с одного на другого: вот он уже подхватывает на руки визжащую от восторга дочку своего друга, вот серьёзно обсуждает что-то с седовласым мужчиной, которого называет Витёк, а через минуту уже хохочет над шуткой своей бывшей однокурсницы, жены одного из друзей, подливая ей в бокал шампанского.
Я же чувствовала себя пока только спутником, недавно притянутым гравитацией этого солнца. Я вращалась по своей орбите, наблюдая, улыбаясь, кивая, но пока не понимая до конца законов этого мира.
Ко мне подходили, знакомились, говорили приятные вещи: «Кажется, он наконец-то счастлив», «Вы очень красивая пара». Я благодарила, старалась запомнить имена, которые тут же путались в голове, превращаясь в калейдоскоп из лиц и улыбок. И упрямо не хотела верить, что моих усилий это не стоит, что это ненадолго, просто красиво обставленная мизансцена.
Но финал уже был определён. Все действующие лица и исполнители на месте.
Да, Феликс тоже был на этом празднике.
— А теперь, — громко сказал он, — мой подарок имениннику.
Гул голосов стих, кто-то выключил музыку. Все взгляды обратились к Феликсу, который с театральной паузой подошёл к большой, завёрнутой в крафтовую бумагу картине, стоящей на пюпитре.
— Паша, ты знаешь, я не люблю банальностей, — продолжил он, его голос сочился предвкушением. — Поэтому мой подарок — не вещь. Это искусство. Момент, пойманный навсегда.
Он сдёрнул упаковочную бумагу одним резким движением.
На мгновение в комнате повисла тишина.
На большом холсте, натянутом на подрамник, была я.
И это была не просто фотография. Это было произведение искусства, от которого невозможно отвести взгляд. Я — в тонкой белой мужской рубашке, сползающей с плеча, с растрёпанными волосами, падающими на лицо. Губы приоткрыты, взгляд устремлён в пустоту, за пределы кадра, с беззащитной интимностью, которую не показывают никому. Свет падает так, что подчёркивает изгиб шеи, ключицу, даже тень от ресниц на щеке, — в момент, который поймала камера. Момент, который видит только мужчина, что стал причиной этой уязвимости. Момент, что остаётся лишь между теми двумя, чьи тела только что принадлежали друг другу и сошлись в едином ритме, а затем — в экстазе.
Это было красиво. И чудовищно.
Ведь остановил это мгновенье совсем не Павел, а другой мужчина.
В полной тишине я ждала реакцию Каховского. Его приговор. А потом — казнь.
— Это… — начал Паша, его голос сел.
11
Я не могла вымолвить ни слова. Горло сжалось, будто туда насыпали битого стекла. Я никогда Феликсу не позировала. Не надевала его рубашек. Но картина была. На ней была его чёртова кровать. И на ней была я. Настоящая, живая, пойманная в момент, которого не существовало.
Кто-то неловко кашлянул. Бывшая однокурсница Паши, смеявшаяся минуту назад, теперь смотрела на меня с нечитаемым выражением. Витёк хмурился.
Взгляд Каховского метался от моего лица к моему изображению на холсте, и я видела, как в его глазах гаснет свет праздника и разгорается другое, совсем другое чувство.
Он прочистил горло.
— Это потрясающе, — выдохнул Каховский. — Очень… просто невероятно красиво. — Он повернулся к Феликсу. — Ты настоящий талант.
Все собравшиеся у картины зааплодировали, одобрительно закивали.
Феликс смущённо раскланялся.
Я не могла понять, что происходит, — меня же прилюдно должны казнить, — и чувствовала, как к щекам приливает жар стыда.
Пока Феликс принимал комплименты, а Каховский дружески похлопывал его по плечу, я развернулась и, не сказав ни слова, почти бегом выскочила из комнаты.
На балконе было холодно. Воздух пах шампанским и весенней зеленью. Я вцепилась в ледяные перила, пытаясь отдышаться. В голове гудело: зачем? Зачем Феликс это сделал?
Ведь это просто подстава. Тупая, откровенная, бессмысленная. Это ничего не доказывает. Не подтверждает и не опровергает.
Просто красивый монтаж, фантазия, созданная программой с искусственным интеллектом.
— Вот ты где, — услышала я за спиной знакомый голос.
Бесфамильный стоял в дверях с бокалом в руке и выражением лица, что я назвала бы смесью вины и отчаяния. И эта смесь делала его опасным.
— Что это было? — выдохнула я, голос дрожал. — Зачем?
Он подошёл ближе, поставил бокал на перила.
— Я хотел, чтобы он знал, — сказал Феликс тихо, сокращая дистанцию.
— Что знал?
— Что между нами было.
— Между нами ничего… — я отступила, но он шагнул следом, прижимая меня к перилам.
И заткнул мне рот поцелуем.
Я дёрнулась, но перила упёрлись в спину, и отступать было некуда. Его руки были холодными и сильными. Его губы были холодными, с привкусом вина. По моей коже пробежал озноб отвращения. Я попыталась вырваться, но его хватка только усилилась.
Чувствуя, как внутри поднимается паника, я пыталась вырваться, но он прижался ко мне лишь сильнее.
Тогда я со всей силы сжала зубы.
Феликс взвыл и меня оттолкнул.
— Не ври себе, — он вытер потёкшую кровь. Я видела, что прокусила ему губу. — И не делай вид, что ты ничего не понимаешь.
Стеклянная дверь с грохотом ударилась в стену.
В проёме стоял Каховский.
Его лицо превратилось в маску.
— Что за хрень здесь происходит? — его голос прозвучал глухо, но в нем была такая сталь, что Феликс отпрыгнул от меня на несколько шагов.
Я стояла, прижимая ладони к губам, не в силах произнести ни слова. Павел смотрел на нас обоих — взглядом, в котором смешались недоумение, боль и ярость.
— Паш, это не то, что ты думаешь, — начал блеять Феликс. Его слова звучали жалко и беспомощно. Даже я в них не верила, хотя весь этот спектакль был определённо разыгран для меня. — Просто недоразумение. Немного вина, немного эмоций. Ну, ты сам знаешь, как это бывает.
— Убирайся, — тихо, но отчётливо сказал Каховский, даже не глядя на него.
Он не отрывал взгляда от меня.
Феликс исчез, словно его здесь и не было. Дверь за ним закрылась, и на балконе ресторана стало оглушительно тихо.
Павел стоял не двигаясь. Я протянула к нему руку.
Он отступил, уклоняясь от моего прикосновения.
— Ничего не хочешь объяснить? — в его голосе звенела боль. — Что, твою мать, это за картина? Почему он… тебя целовал?
Я усмехнулась, чувствуя, как по щекам катятся слёзы.
— Ну, факт измены налицо. Немного с натяжечкой, конечно, вышло. Но вышло же. Что хотел доказать, ты доказал. О, женщины, нам имя — вероломство!
Он смотрел на меня долго, мучительно, словно пытаясь найти в моём лице хоть крупицу правды сквозь пелену предательства, а мне хотелось сказать: «Ты переигрываешь», но я не могла — так нестерпимо мне сейчас было больно.
Каховский отвернулся, опёрся о перила и тихо сказал:
— Мне нужно подумать. Одному.
Потом оттолкнулся, развернулся и ушёл, хлопнув дверью.
А я осталась стоять на балконе, разбитая, униженная, преданная.
Или всё же предавшая? Такая же, как все?
Использованная, как лабораторная мышь в жестоком эксперименте. И мои чувства, моя любовь, мои слёзы — всё это было лишь частью его сценария.
Спектакль окончен. Занавес.
12
Я понятия не имела, куда уехал Каховский.
Из ресторана я вернулась одна. Собрала вещи и уехала. В тот же вечер.
Следующие два дня были адом. Я не ела, не спала, не выходила из дома — только перематывала в голове произошедшее.