Мне страшно, говорит он.
Мне тоже, говорит она, теперь уже совершенно серьезно.
По дороге от дома до трамвайной остановки, совсем коротенькой, их застигает врасплох сильный ливень, настоящий всемирный потоп, но начиная с позапрошлой пятницы, вот уже две недели, дождь для нее – лучший друг. Вода затекает им в уши, в рот, ведь они смеются и болтают без умолку, мокрые до нитки вбегают они в «Шинкельштубе», хорошо, что мебель там из чугуна. Знаешь квинтет Эйслера «Четырнадцать способов описания дождя»? Нет? Я тебе поставлю потом, когда придем домой. «Домой» произнес он как нечто само собой разумеющееся, даже не заметив. В ресторане людно, но они наедине друг с другом, постепенно высыхают их волосы. Ему ни минуты с ней не скучно, даже когда они молчат и просто смотрят друг на друга. А когда они произносят какие-то слова, важнее этих слов оказывается то, как они их произносят, даже паузы между словами. Она рассказывает ему, что предприятие, на котором работает ее тетя, поставляло лампы для Дворца, и с этими словами тычет пальцем вверх, ведь ресторан «Шинкельштубе» находится в цокольном этаже, а лампы висят наверху, в зале, а еще столовые приборы! Наверху висят столовые приборы? Нет, столовые приборы тоже произведены на тетином предприятии, специально для Дворца Республики, они веселятся и радуются, и да, действительно, на ложке выгравировано «Д. Р.», а вот ей интересно, история, которую он рассказывает в своей книге, автобиографичная она или нет; и да, и нет, отвечает он, но ему понравилось, что она об этом спросила, самое важное в человеке, говорит он, – это любопытство. Эрнст Блох благодаря любопытству дожил до девяноста одного года. А кто такой Эрнст Блох? – спрашивает она, доказывая тем самым, что у нее есть все задатки дожить до девяноста одного года. А потом они складывают год его рождения и год ее и выясняют, что вместе тридцать три плюс шестьдесят семь составляют сто. Выходит, все это было совсем не случайно! И вообще, говорит она, как нам повезло, что мы встретились в одном веке. Мне становится не по себе, говорит он, как подумаю, сколько раз на протяжении истории человечества мы могли разминуться. Когда приносят счет, он допивает последний стаканчик корна из трех, что он заказал, расплачивается и аккуратно сохраняет чек: в память о нашей встрече после твоей поездки в Венгрию – счет отправится в музей.
На обратном пути, в трамвае, он замечает, какие взгляды бросает на нее стайка подростков, пытающихся понять, что связывает его с этой хорошенькой девушкой, которой больше подошло бы сидеть у них на коленях, чем рядом с таким стариком. Ох уж эти долговязые типы, у них еще и борода-то не выросла, только пушок на подбородке пробивается, а уже его соперники. На мгновение его охватывает паника, но потом он спасается воспоминанием о круглой «сотне», которую составляет только он с ней, а она – с ним.
I/5
Четырнадцать способов погрустить с достоинством – якобы так назвал в одном интервью Ханс Эйслер свою композицию. А Катарина все еще остается в своей серебристо поблескивающей курточке, когда Ханс ложится вместе с ней на синий ковер, чтобы послушать музыку. Вообще-то это музыкальное сопровождение к фильму о дожде, который снял режиссер Йорис Ивенс. Она закрывает глаза и видит, как машины, поднимая фонтаны брызг, выезжают из-под моста на Александерплац и как прохожие прячутся там, ожидая, когда же закончится дождь. Как он сначала стоит чуть впереди, а потом делает полшага назад, чтобы поравняться с ней. Он сознательно отступил? Как от струй дождя взбухают пузыри на брусчатке за краем моста. И как он и она замечают эти пузыри, воспринимая один и тот же зрительный образ, но еще чужие друг другу. О том, как взгляды их обоих привлек третий, совершенно посторонний, внешний, предмет, она вспоминает сейчас как о чем-то глубоко интимном. Еще до того, как они взглянули друг на друга. Или они впервые посмотрели друг другу в лицо, еще когда выходили из автобуса? Ее расстраивает, что уже сейчас она не может воскресить в памяти точную последовательность событий. В июне 1941-го Гитлер напал на Советский Союз, говорит Ханс, когда снова наступает тишина. А в сентябре 1941-го Эйслер начал работу над этим квинтетом. В своем нью-йоркском изгнании. А завершил в ноябре, незадолго до того, как Красная Армия остановила Гитлера под Москвой.
Она не отвечает, возможно, он требует от нее слишком многого.
Эйслер написал также наш национальный гимн.
Да знаю, знаю, откликается она и начинает насвистывать мелодию.
«Поднимаясь к новой жизни, – мысленно подпевает он, вспоминая текст, который еще не был запрещен, когда ему самому было столько же, сколько ей сейчас. – Побеждая зло и тьму,/ Будем мы служить отчизне,/ И народу своему»[20]. А дальше там упоминается единое отечество. Мечтать о единой Германии Запад перестал в 1952 году, заключив Парижский договор. А потом волей-неволей перестал мечтать и Восток. И вот стоит себе такая маленькая пионерка сперва с синим, а потом и с красным галстуком на шее, на школьной линейке и только и может, что слушать или тихонько напевать государственный гимн, но не произносить его слова[21].
И притом, говорит он, словно она могла подслушать его мысли, притом Бехер специально написал текст так, чтобы метр и ритм подходили и к варианту Гайдна, а Эйслер написал музыку так, чтобы перевести дыхание нужно было в тот же миг, что и людям с западной стороны границы[22]. Чтобы, если угодно, не забыть, что мы дышим в унисон, до той поры, пока не будет преодолен вызванный войной раскол.
И вот они вместе пробуют пропеть:
«Поднимаясь к новой жизни», – на мелодию не Эйслера, а Гайдна.
Это совсем не то, говорит он, что «На земле всего превыше/ Лишь Германия одна», и кивком требует ее согласия.
Но в новом гимне теперь поется «Дружно, немцы, стройте, сейте», поправляет она.
Да, говорит он, только вот желание дружить осталось лишь в тексте гимна. Аденауэр продал Восток за членство в НАТО.
То есть как это «продал»?
Русские, говорит он, даже хотели провести во всей Германии свободные и тайные выборы, только одного они не допускали: вступления объединенной Германии в военный блок, направленный против Советского Союза.
А-а-а, говорит она.
Да это и понятно, говорит он, притом что Советский Союз потерял в этой войне двадцать семь миллионов. Они даже сами пробовали подать заявку на членство в НАТО.
Кто? Советский Союз?
Советский Союз. Но Запад на это, разумеется, не согласился. Антикоммунизм возобладал повсюду, начиная от Гитлера и западных союзников и заканчивая нынешней Федеративной республикой. Но Гайдн, говорит он, в любом случае в этом не виноват. Он-то как раз останется в веках, как и любая хорошая музыка, говорит он и для полноты картины затягивает старинный императорский гимн Австрийской монархии «Императора и землю/ Нашу да хранит Господь».
Тем временем она успела положить голову ему на живот, и он чувствует, как она смеется.
Собственно, странно, говорит он, обращаясь не столько к ней, сколько к самому себе, что гимн социалистической страны начинается со слов вроде бы христианских: «Поднимаясь к новой жизни,/ Побеждая зло и тьму».
А по-моему, ничего странного, на самом деле так и бывает, подняться к новой жизни можно, только борясь со злом и тьмой, воскреснуть можно только после полного разрушения.
Возможно, отвечает он.
Она хорошо помнит, какие горы мусора громоздились на крупной стройке, когда они с мамой въехали в первую многоэтажку на Лейпцигерштрассе. Бомбардировки мало что оставили от местности, которая прежде была частью симпатичного городского пейзажа. Все свое детство она перебиралась через эти мусорные кучи. А когда наконец был возведен новый квартал с четырьмя совершенно одинаковыми высотками, двумя школами и тремя торговыми центрами, а еще с широкой торговой улицей с жилыми домами и магазинами, они переехали: в дом старой постройки.