— Как ты только такое выдумываешь?! — восхитилась я, но предлагать ему писать книги не стала, потому что он ответил достаточно грубо:
— Я ничего не выдумываю. Только слова этого пьяницы пересказываю. Если он и приврал малость, то на выпивку можно списать. Но, поверь, мое знакомство с Бахом подтвердило все его слова.
— Так это был Бах? — пошла я на примирение.
— А ты не перебивай. Слушать, как и танцевать, надо молча.
Я замолчала и вернула одеяло на нос.
— Отец тогда спросил пьяницу про имя паренька. Видно его устраивала манера преподавания. Но я тогда еще не испугался, да и пьянчуга лишь невнятно пробубнил: «Он имя свое на нотах написал, чтобы скрипач знал, кого в молитвах поминать, что направил на путь праведный. Себастьян какой-то…» Отец вытащил меня из-за стола, желая раньше уложить спать. В сумерках мы планировали отправиться в Гамбург — вернее, туда должны были отправиться наши вещи. Почтовые лошади не любят нежить. У нас были свои, которым мы натирали морды соком осины — этот запах отпугивает волков, и они чувствовали себя в безопасности даже с двумя вампирами в седле. В Гамбурге мы собирались провести лишь пару дней. Отец потащил меня слушать орган, чтобы в очередной раз задеть мою гордость. Он заметил, что Иоганну Рейнкену для такой виртуозной игры потребовалось всего-то девяносто семь лет, а его сыну не хватило тридцати, чтобы начать играть хотя бы сносно. Я внимал органу с постной рожей и даже не сразу заметил, что органисты сменились. Плотный мужчина моего возраста в черном сюртуке играл очень хорошо, и отец толкнул меня в бок — смотри, он намного талантливее тебя.
Я промолчала, хотя прекрасно понимала тогдашнее состояние Альберта — и плевать, кого он тогда на самом деле слушал. Мать Димы постоянно тыкала нас носом в чужие успехи и говорила, что мы просто лентяи. Как у Димки только хватило терпения на девять лет, ведь он не мог, как я, плакать в подушку.
— Отец хотел, чтобы я начал серьезнее относиться к музыке. Он говорил, что я ленюсь. И когда я понял, что мне никогда не сыграть по чужим нотам, я начал сочинять свое. Плохо, кто ж спорит… Зато это звучало так, как мне хотелось. Тому, кому не дано верно воспроизвести чужую музыку, тоже порой хочется играть до боли в пальцах. Но отец орал и гнал меня от инструмента, а через час орал снова уже потому, что я не подходил к клавесину. Пусть у меня кожа оставалась, как у младенца, но мне было уже тридцать пять — и за всю свою жизнь я не услышал от него ни одного доброго слова. Я жил как в страшном сне. Не знал, к чему иду и когда все это закончится. Он ограничивал мои желания, заставляя выполнять только его приказы, которые я был не в состоянии выполнить.Отец не хотел, чтобы я взрослел, ему нравилось видеть меня шестнадцатилетним. Он боялся моего взросления, пусть и медленного, но неизбежного. Ему нравилось, что я был несчастен так же, как и он сам. Только не из-за отсутствия матери, а из-за присутствия такого отца. И он знал, что когда-нибудь придет день, когда я пойму, что не уступаю ему в силе, и его власть надо мной кончится. И самое страшное — я смогу стать счастливым, а он уже никогда. Тогда, после концерта, я впервые восстал против него — я сказал, что больше никогда не подойду к клавесину. Улица оставалась многолюдной, и отец не поднял на меня руку, хотя вряд ли он испугался людей, он испугался моей силы, которой я еще не знал, но в гневе мог все же применить — он не понимал, что я никогда не смогу ударить собственного отца. Но я ранил его словами слишком больно, и он отправился в кабак залить обиду на непослушного ребенка разбавленной алкоголем кровью. Я пошел с ним. Другого выбора у меня не было. Один я бы не добрался до нашего замка, а в городе я, не умеющий убивать, умер бы в первый же месяц. И еще я боялся, что с пива отец перейдет на шнапс. Тогда бы он потерял контроль, и к утру нашли бы трупы с перегрызанной глоткой. Но таких индивидуумов, которые не мешают пиво со шнапсом, в немецких кабаках не так-то легко найти, поэтому их приходилось караулить у самой стойки, чтобы убедиться, что они действительно заказывают свою первую кружку. Прости, Виктория, я засыпаю. Я дорасскажу о Бахе вечером за твоей первой кружкой пива.
Я свесилась с кровати почти тотчас, но Альберт лежал уже неподвижно с закрытыми глазами. Так, говорят, засыпают маленькие дети — раз, и их нет. Я вернулась на подушку и закрыла глаза, моля сон не принести с собой дурных воспоминаний.
15.
Я проснулась, когда Альберт уже был полностью одет. Только галстук не повязал. Наверное, чтобы хоть немного выглядеть по-деревенски, потому что даже со щетиной он оставался щеголем. Я вылезла из-под толстого одеяла вся мокрая и попросила пять минут на душ. Альберт все это время простоял подле портьер, не решаясь отдернуть. Это сделала я, когда он позволил мне к ним подойти. Еще не стемнело, но солнце спряталось за толстой пеленой облаков.
— Будет дождь? — спросила я настороженно.
— Нет, дождя не будет. Но ветренно. Возьми плащ. Он теплый.
Я согласилась на маскарад. Женщинам финты с одеждой простительнее, чем мужчинам. К тому же, я не надела капюшон и закатала рукава по локоть. Получилось почти что пончо. Альберт не позволил мне взять сумку. Боялся моей кредитки, наверное. Ну и пусть — даже приятно, когда за тебя платят, зная, что могут получить тело бесплатно. Машину он тоже не взял. Мы прошли всю деревню и спустились к трассе. Лучшим местом для дегустации штруделя оказалось задрипанное придорожное кафе, меню которого поддерживала пластмассовая фигура пузатого повара.
— Никогда не суди конфету по обертке, — напомнил Альберт, когда мои ноги отказались перешагнуть порог. Скатерти не первой свежести, такие же грязные темные занавески и — о, Боже! — мухи. Неимоверное количество мух! Проглотив недоумение, я шагнула к столику, или все же меня туда отконвоировали железные руки Альберта. Он и заказ делал с обворожительной улыбкой, разговаривая с толстой фрау в засаленном фартуке, будто с королевой. Я никогда не считала себя брезгливой, но у меня начались рвотные позывы от одной лишь мысли, что на кухне у них может быть куда хуже.
— Расслабься!
Я вымученно улыбнулась, едва не сказав: «Тебе-то хорошо, ты есть не будешь!» Неужели он и сейчас не будет есть? Сколько времени прошло с его последней еды? Сутки? Может, нынче Йом Кипур, и он еврей, вот и постится до заката солнца? Но лучше не уточнять. И все равно я спросила:
— Ты есть будешь?
— Нет, — улыбнулся он. — Я украду у тебя немного яблок из штруделя, если ты не против?
Я кивнула — хоть что-то!
— Ну… — протянула я, поняв, что шницеля так быстро не дождусь, а слушать жужжание мух больше не в состоянии.
— Что? — Альберт сделал вид, что не понял меня, а потом театрально хлопнул ладонью по столу — А, Бах…
Я не удержалась от смеха. И даже пара неопределенно-среднего возраста и слишком деревенского вида обратила на нас взоры. До этого он молча глядел в полупустой пивной стакан, а она — в одну точку на стене у него над головой. Альберт откинулся на стуле и принялся рассматривать меня, будто видел впервые. Хотя да, без косметики я в первый раз. И плевать. С каким лицом он меня уже только не видел. Сегодняшнее, возможно, самое лучшее. Волосы уж точно в любом виде вызывают зависть во всех крашеных блондинках!
И все равно вынести серый взгляд оказалось нелегко, и я стала заинтересованно следить за полетом мухи. Да, мне действительно стало интересно, на какое из пятен на скатерти она сядет, но, увы, в этот момент принесли пиво и закрыли им пятно, на которое я делала ставку. И вдруг бедной мухи не стало — Альберт ловко прихлопнул ее, а потом — о, черт! — сунул в рот. Хорошо, я не успела отхлебнуть пива. Желчь, поднявшаяся к горлу, вытолкнула бы его наружу. Я ничего не сказала — даже элементарное «что» ни на каком языке сейчас не было мне подвластно.
— А ты что, хотела, чтобы она утонула в пиве? — понял меня Альберт и без всяких слов. — Я бы тогда остался без ужина. В ней хоть капелька крови, но есть.