И тело, ещё до того как мысль оформилась, уже отозвалось на эту сладкую ложь. Мускулы ног дрогнули, потянув корпус вперёд, к теплу, к покою, к капитуляции. К маминым оладьям по воскресеньям и её крику «Юлька, не сачкуй!» из-за спинки дивана, когда я пыталась пропустить утреннюю пробежку. К папиному молчаливому похлопыванию по плечу после поражения на соревнованиях. К сестриному ворчанию над моим беспорядком.
И там же, в той же памяти, жил и другой голос. Низкий, спокойный, без единой дрожи. Папин. И не с трибуны, а с края ринга, вон того, пропахшего потом и старостью, мужским страхом и мужской силой: «Всё, Юлька. Решай сейчас. Или выходишь из клетки навсегда — и тогда не жалуйся потом, что жизнь побила. Или разворачиваешься — и бьёшь. Всё, что есть. Потому что назад дороги уже нет. Только вперёд. Через боль. Выбирай».
Нога, уже начавшая движение, врезалась в пол, будто вросла. Всё тело свела судорога выбора — не между домом и здесь, а между тем, кем я была, и тем, в кого меня загоняли обстоятельства. Между девочкой, которая боялась драки и разукрасила себя тушью, и женщиной, которая научилась бить так, чтобы ломать.
И в эту судорогу, в этот раздирающий мышечный спазм, ворвались обрывки другой жизни. Не пыльного прошлого, а ледяного, яростного, живого настоящего. Они впивались в сознание, как занозы.
Его пальцы, холодные, безжалостные, ласковые — на моей шее, на моем бедре, на моем запястье. Тихий, хриплый смех у меня за спиной, когда я делала что-то особенно безумное. Свист льда, выраставшего по моей команде из ничего, в такт моей ярости. Вкус его губ — мятный, горький, отчаянный в гроте, где наши магии сплелись в один взрыв и нам было плевать на весь мир. Жар его ладоней на моих бёдрах, влажный язык, сводивший с ума, мой собственный стон, когда я вонзала пальцы в его волосы, чтобы притянуть ближе, ещё ближе, пока не исчезнет вообще любая дистанция. Сосредоточенная гримаса, с которой он накладывал мазь на мои сбитые костяшки, прикосновение настолько бережное, что в нём читалась тщательно скрываемая тревога — не за «инструмент», а за меня. Та единственная ночь, когда мы разделили звёзды на двоих, и это было красиво и грустно, и наше дыхание рисовало на стекле общие узоры. Слово «кошечка», произнесённое то с насмешкой, то с хриплой нежностью, которое из оскорбления превратилось в прозвище, а из прозвища в нечто сокровенное.
Эти кусочки были острыми, холодными, иногда болезненными. Они резали по живому. Но они были настоящими. Они были здесь. И они были о нём. О том, кто сейчас стоял за моей спиной и молча смотрел, как я разрываюсь на части.
И в этот момент, прошитый насквозь этими обрывками, я всё же подняла взгляд. Не на портал. А поверх него, через мерцающий край иллюзии — туда, где он стоял. И увидела. Как изменилось его лицо.
Всё его прежнее, холодное презрение, вся уверенность, вся эта наигранная расслабленность — испарились. На его лице, ещё секунду назад бывшем маской ледяного расчёта, промелькнуло что-то быстрое и ужасное. Шок. Чистый, животный, неприкрытый. Он смотрел на портал, потом на меня, и в его синих глазах читался не вопрос, а ужасающее прозрение. Он вдруг, с болезненной ясностью, осознал: его козырь, его «щит», его единственная тактическая надежда — имеет свою, отдельную, огромную дыру в броне. И Зарек только что направил в неё остриё.
Он видел, как портал манит. И понимал, что не имеет никакого права меня удерживать. Ни по договору, ни по чести, ни по тем странным, колючим чувствам, что вились между нами. В его взгляде было поражение. И это было в тысячу раз страшнее любой ярости.
Зарек, наблюдавший за обоими, позволил себе тонкую, довольную улыбку. Кошачью. Сытого кота, который поиграл с мышками и теперь ждёт, когда они сами прибегут в его пасть.
— Видите, юный Лёд? Всё имеет свою цену. И свою истинную ценность. Вы полагались на непредсказуемость. Я же играю на постоянстве. На тоске по дому — одной из самых древних и мощных сил. Она сильнее любой магии. Сильнее любой клятвы. Сильнее, — он сделал крошечную паузу, — Любого мимолётного чувства.
Он вернул взгляд ко мне. Его изумрудные глаза были спокойны, как поверхность ядовитого озера.
— Выбирай, дикарка. Свою маленькую, настоящую жизнь. Или смерть в чужом мире, защищая человека, который только что осознал, как сильно он может проиграть.
Тишина, впитавшая последние слова Зарека, стала физической ловушкой. Густой, как смола. Вязкой, как патока. В ней застряли три сердца, бьющиеся в разном ритме: одно — холодное и удовлетворённое, другое — разбитое в дребезги, третье — разрывающееся на части от невозможности этого выбора.
Аррион замер. Всё его ледяное спокойствие, вся насмешливая маска, весь этот величественный флёр — рассыпались в прах, как старый ледник под внезапным солнцем. Он смотрел не на портал. Он смотрел на меня. И в его глазах, таких синих и таких бездонных, таких уже почти родных, бушевала настоящая, неприкрытая буря. Там не было приказа. Не было императорского расчёта. Не было даже намёка на ту хитрую игру, что всегда была между нами. Там был чистый, животный, всесокрушающий ужас. Ужас человека, который в одну секунду увидел, как единственный мост над пропастью рушится у него на глазах, и он не может ничего сделать, только смотреть.
— Юля... — вырвалось у него. Шёпотом, сорванным, едва слышным. Как последний выдох.
А потом громче. Резче. Голос не повелителя, а человека, хватающегося за последнюю соломинку, за краешек скалы, за что угодно.
— Юля, не...
Зарек лишь чуть склонил голову, наслаждаясь спектаклем. Его изумрудные глаза блестели холодным торжеством, абсолютным и безраздельным. Он нашёл слабое место. Он нажал на единственную кнопку, на которую не было защиты. Не магической, не физической — человеческой. И вот она — победа. Изящная, неопровержимая.
А я смотрела на портал. На смятое одеяло на диване, где мы с Владом уже никогда не будем смотреть сериалы. На чашку с засохшим чаем. На знакомый скол на полу от того раза, когда я неудачно передвинула тумбочку. На стул у балкона. На красные боксёрские перчатки. Кожаные, потёртые на костяшках, с чёрными липучками. Мои старые друзья. Моё старое «я». Тот самый «баг в системе», который сейчас должен исчезнуть, наконец-то всё исправив.
Я сделала шаг. Вперёд. Не домой. В портал. Если это моя дыра в броне — что ж. Значит, мне пора вернуться на ринг и поставить контр-удар. Своим способом. Так, как научил папа: либо уходи навсегда, либо разворачивайся и бей всё, что есть.
Аррион дёрнулся вперёд, будто его ударили током. Из его горла вырвался хриплый, нечеловеческий звук, нечто среднее между рёвом и стоном.
— ЮЛЯ! — это был даже не крик. Это был взрыв. Звук, вырвавшийся не из горла, а из самой глыбы льда, в которую превратилась его грудь. Хриплый, рвущийся, животный, полный такого отчаяния, что содрогнулся воздух. От него не просто задрожали стёкла — все хрустальные подвески люстры взорвались дождём мелкой пыли, а по стенам, полу, потолку не побежала, а взметнулась изморозь, не узорами, а слепыми, яростными всплесками, как будто сама его магия, его суть, билась в истерике, не в силах сдержать то, что рвалось наружу.