Однако Элленберга больше всего интересовали комментарии посла относительно политической и экономической ситуации в Соединенных Штатах, его оценки американских военных программ и позиций, его предсказания относительно развития американо-советских отношений. Добрынин писал, что президент Картер по сути своей непредсказуем, он без конца принимает самые противоречивые решения по вопросам, важным для Москвы, и все еще нельзя с уверенностью определить какую-либо постоянную его позицию. Советы надеялись, что интерес Картера к правам человека в СССР — всего лишь часть предвыборной риторики, но оказалось, что эта проблема стала центральным элементом внешней политики США. Это тревожное развитие событий означало, что Москва не может рассчитывать на снятие ограничений, по которым уступки в торговле связывались с эмиграцией советских евреев.
Я внимательно прочитал отчет Добрынина и сделал пометки. Для меня это чтение было весьма полезно: оно дало мне возможность оценить ход мыслей посла, — многие телеграммы Добрынина из Вашингтона не попадали в Миссию ООН. Интересны были его замечания о коммунистической партии США. Руководитель партии Гэс Холл в то время думал об изменении тактики. До сих пор действия Холла способствовали лишь уменьшению коммунистического влияния в США. Добрынин поддерживал предложение Холла преодолеть политическую изоляцию партии, расширить ее контакты с "демокритическими и прогрессивными силами” в Америке с расчетом на создание в дальнейшем чего-то вроде народного фронта.
На мой взгляд, это предложение не стоило принимать всерьез. Хотя у меня не было прямого контакта с американскими коммунистами, я знал, что их деятельность настолько бездарна, что Москве приходилось прибегать к различным хитростям, чтобы субсидировать партию. Например, Советская миссия подписалась на изрядное количество экземпляров партийной газеты "Дейли Уорлд”, но все экземпляры немедленно по прибытии в Миссию неизменно оказывались в корзинках: даже советские дипломаты считали газету нечитабельной.[24]
Просмотрев добрынинский отчет, я рассказал Элленбергу о его главных положениях и пообещал позже представить более полное сообщение. Но при встрече с ним после субботнего инцидента мне нечего было добавить. Меня волновало не только поведение Дроздова и Подщеколдина, я беспокоился и насчет Лины. Я собирался рассказать ей о моем намерении порвать с советским правительством и попытаться уговорить ее остаться со мной, но я все еще не был уверен, как она отреагирует на это. Я хотел, чтобы Анна приехала в Нью-Йорк на летние каникулы, тогда я мог бы попробовать убедить ее присоединиться ко мне и помочь уговорить мать.
Я понимал, что труднее всего будет убедить Лину, что я преуспею на Западе. Самое главное, конечно, что я и сам в этом не был уверен. Может быть, я не смогу обеспечить Лине те условия, к которым она привыкла. Все, чего я достиг в Союзе, будет навсегда потеряно, и если я добьюсь успеха в США, то на совершенно иной основе. Я боялся, что она не захочет рисковать обеспеченной жизнью ради неопределенного будущего.
Когда я рассказал о случившемся в субботу Элленбергу и Карлу Мак-Миллану, агенту ФБР, вошедшему в команду, которая работала со мной в середине 1977 года, они тут же меня поняли.
— Происходит что-то странное, — сказал я. — Судя по поведению Подщеколдина, КГБ явно что-то затевает. Меня это тревожит, и вас это тоже должно обеспокоить.
Они сами ничего тревожного в поведении сотрудников КГБ не заметили, но это могло ровным счетом ничего не значить. Они согласились, что положение ненормальное, может быть, даже опасное, хотя и не ясно, нужно ли предпринимать срочные меры. Понимая, что я выведен из равновесия, Эллен-берг начал понемногу сдавать позиции. Он рассчитывал, что я еще на пару месяцев останусь на работе. В мае, всего через два месяца, на специальную сессию по разоружению должен приехать Громыко. Не продержусь ли я до тех пор?
Наконец, он поклялся, что я смогу перейти к ним в начале лета 1978 года.
— У вашей дочери кончится учебный год, вы сможете вызвать ее в Нью-Йорк, а у нас как раз все будет готово, — сказал он. — Вы и сами знаете, как трудно будет вызволить ее из Москвы, если вы начнете действовать сейчас.
Конечно, именно этого я и хотел. Я решил, что самое лучшее, если я расскажу о моих планах на будущее сразу и жене, и дочери. Но в один прекрасный день все мои планы были нарушены неожиданным и зловещим вызовом в Москву.
В начале 1978 года я был занят работой по подготовке специальной сессии Генеральной Ассамблеи по проблемам разоружения, назначенной на май-июнь 1978 года. Подготовительный комитет работал над различными документами, и мой отдел помогал комитету. Вальдхайм возложил лично на меня ответственность за помощь ему Секретариата. Западные и не-присоединившиеся страны жаловались, что я провожу советские идеи и тем самым искажаю их позицию.
Посреди всех этих событий моя карьера шпиона внезапно закончилась. В пятницу 31 марта 1978 года в конце рабочего дня мне позвонил Олег Трояновский. Голос его звучал, как всегда, хотя говорил он загадками, — но и это было обычно: мы всегда были довольно сдержанны по телефону из опасений, что разговор может подслушиваться.
Он спросил, не могу ли я вечером зайти в Миссию. Не подозревая ничего странного, я пообещал прийти через час-другой и вернулся к груде документов на моем столе. Когда я пришел в Миссию, посол куда-то торопился. Он только успел сказать, что наверху меня ждет телеграмма из Москвы. В это время раздался телефонный звонок, и я услышал громкий и нетерпеливый голос его жены Татьяны, явно выведенной из себя.
— Что ты там торчишь? Машина ждет. Прикрывай свою лавочку, — она добавила непечатное словцо, — и скачи на полусогнутых.
Трояновский пообещал, что скоро будет, и вставая из-за стола, виновато улыбнулся:
— Извините, мне надо идти. Поговорим о телеграмме завтра. Вы не собираетесь в Глен-Коув?
Я сказал, что мы увидимся на Лонг-Айленде, и поднялся на седьмой этаж, в шифровальную. То, что я прочитал, потрясло меня.
Меня вызывали в Москву. Предлог был довольно неубедительный — "для консультаций в связи с приближающейся специальной сессией Генеральной Ассамблеи ООН по разоружению”. Дальше шла расплывчатая и поэтому зловещая фраза: "а также для обсуждения некоторых других вопросов”. Я был чуть ли не на все сто уверен, что никаких консультаций в связи с сессией быть не может: от делегатов, прибывших из Москвы для участия в работе подготовительного комитета, я знал, что основная советская позиция уже определена. Я даже уже передал все подробности ЦРУ. С какой стати проводить консультации по вопросам, которые практически уже решены. И почему их надо устраивать именно сейчас, когда работа подготовительного комитета не вызывает никаких вопросов, которые были бы неожиданными для Москвы?
Наконец, что это за "некоторые другие вопросы”, которые они хотят со мной обсуждать? Мой контракт в ООН возобновлен в феврале. Мы с Громыко обсуждали мои планы на сессии Генеральной Ассамблеи в сентябре 1976 года, и он был очень доволен, когда я пообещал остаться в Нью-Йорке, чтобы помочь Трояновскому войти в дела. Зная Громыко, я был почти уверен, что он не придумал для меня нового назначения. Но даже если это и так, он вполне может обсудить это со мной на сессии по разоружению в мае. Почему же такая спешка? В тех редких случаях, когда послов отзывали домой, причины всегда оговаривались точно и ясно. В телеграмме этого не было.
Вероятно, в Москве сочли — и не без оснований, — что вызвать меня для одних только консультаций недостаточно убедительно, поэтому кто-то решил прибавить эту необычную фразу: "для обсуждения некоторых других вопросов”. Это была ошибка, я моментально насторожился. Не понимаю, как мог произойти такой ляпсус, но мне крупно повезло, что он произошел.
Помимо всего прочего, момент был выбран крайне неудачно. Вальдхайм был в Европе, а в его отсутствие все его заместители получали право окончательного решения во всех сферах своей работы. Логически рассуждая, мое присутствие в Нью-Йорке, руководство работой подготовительного комитета было для Советов куда важнее, чем мой приезд в Москву для каких-то неопределенных консультаций.