Брежнев, беседуя с Никсоном, мучился комплексом неполноценности, всячески, разумеется, пытаясь скрыть это от американцев. Но в ходе обмена мнениями с Громыко и другими советскими участниками переговоров это чувство порой прорывалось наружу. Он по многу раз читал и перечитывал перечень тем, подготовленный МИДом для обсуждения с Никсоном. Однажды он заметил, что не убежден, понимает ли Никсон, что он, Брежнев, хочет сказать. Громыко был куда более уверен в себе. К концу переговоров он подчеркнуто демонстрировал уважение, которое вызывает у него Никсон. Когда деловая часть встречи была уже позади, Громыко позволил себе непринужденно пошутить: если Никсон когда-нибудь выразит желание вступить в компартию, "пусть попробует подать заявление, мы рассмотрим его в установленном порядке”.
Но Брежнев с Громыко, должно быть, считали, что еще важнее добиться взаимопонимания с Киссинджером. Советским руководителям так нравилось иметь с ним дело, что он получил у Громыко после визита Никсона интимное прозвище "Киса”. Это вовсе не означает, конечно, что он был такой мягкий и покладистый, как домашний кот, или что они считали его "одним из своих”, но таков русский обычай — давать людям ласкательные прозвища в знак симпатии и уважения. По существу же Громыко считал Киссинджера грозным оппонентом, который "читает в вашей душе, точно в открытой книге”. Еще более усиливали обаяние Киссинджера тот факт, что за его спиной — вся мощь Соединенных Штатов, и то обстоятельство, что интеллигентность сочеталась в нем с исключительной дипломатической хваткой. Словом, он представлялся советским руководителям прямо-таки неотразимым.
Московская встреча имела и негативную сторону: она развеяла иллюзию, будто Кремль способен захотеть как-то модифицировать свои замшелые марксистско-ленинские идеологические схемы. Брежнев добился одобрения своей политики благодаря тому, что подчеркивал ее немедленные выгоды и затушевывал глубинные расхождения с Соединенными Штатами. Однако по мере того, как возвышенные надежды 1972 года улетучивались и на передний план все более выступали исконные противоречия, по мере того, как обострялось политическое соперничество обеих сверхдержав, с трудом достигнутое согласие тоже начало расползаться по швам. Но если советское руководство переоценило уровень неоизоля-ционистского поветрия, охватившего Соединенные Штаты в связи с Вьетнамом, то американцев тоже постигло разочарование: их упования на то, что Советы будут довольствоваться ролью "младшей сверхдержавы”, оказались беспочвенными.
Последнее задание, полученное мной в кабинете Громыко, выглядело так: я должен был помочь подготовить документ, выражающий советскую позицию на предстоящей Парижской конференции по Вьетнаму, намеченной на февраль 1973 года. Громыко поручил мне переработать текст советского заявления, подготовленный для него мидовским отделом стран Юго-Восточной Азии. Этот текст был так перегружен стереотипными выпадами по адресу американского империализма, что Громыко жаловался на полную невозможность работать с подобным документом.
— У меня прямо руки опускаются! — возмущался он. — Эти ребята не имеют представления, что надо тут сказать и как это должно быть выражено. Вся надежда на вас!
Громыко действительно был готов предпринять практические шаги ради прекращения войны во Вьетнаме, считаясь с возможной перспективой раздела этой страны. Но другие советские руководители придерживались совсем иной точки зрения. Против соглашения о прекращении военных действий во Вьетнаме выступал, в частности, Юрий Андропов, полагая, что под давлением американской общественности и Конгресса президенту США, скорее всего, так и так придется вывести войска из Вьетнама. Брежнев надавил на этих несогласных, но я до сих пор помню примечательную фразу Андропова, переданную мне знакомым офицером КГБ. С необычной для него образностью Андропов заметил: "Вьетнамскую войну мы выиграем не в Париже, а на улицах американских городов”.
Мне не привелось проследить за ходом дебатов, развернувшихся на Парижской конференции. Хотя меня включили в состав советской делегации на эту конференцию, однако незадолго до ее начала я был назначен помощником Генерального секретаря ООН.
20
В декабре 1972 года Громыко вызвал меня к себе. Он принял меня с необычной для себя сердечностью. Едва я преодолел длину отделанной деревянными панелями комнаты с огромным столом для проведения совещаний, как он пригласил меня сесть за маленький столик, стоящий рядом с его письменным столом. Пожевав губами, Громыко заговорил в присущей ему официальной манере.
— Мне посоветовали рекомендовать вас на пост заместителя Генерального секретаря Организации Объединенный Наций. Кутаков[16] не справляется с возложенными на него обязанностями и положение надо исправить. Как вы относитесь к этому, Шевченко? Если вы хотите, вы можете все обдумать и дать мне ответ завтра.
Речь шла о моем выдвижении на один из самых ключевых дипломатических постов за границей. От такого предложения в СССР никто не отказывается. К тому же тон, каким это было сказано, не допускал возражений.
Дело заключалось не только в том, что Кутаков завалил работу в секретариате. Громыко нужно было иметь в Нью-Йорке "своего” человека, кого-то, кто принадлежал бы к его ближайшему окружению, как, например, Анатолий Добрынин в Вашингтоне. Без сомнения, Лидия Дмитриевна Громыко поддержала мысль заменить Кутакова мною. Она и Лина подружились, когда я работал советником Громыко.
Предложение министра не явилось для меня полной неожиданностью. От своих коллег я уже несколько раз слышал, что меня собираются продвинуть по службе — либо в самом министерстве, либо за границей. Я предпочитал заграницу. Не знаю, было ли это предпочтение отражением подспудного желания разорвать с советской системой, однако если зародыш такой мысли и шевелился в моем подсознании, то работа в Америке могла бы только способствовать его развитию. Тем не менее в какой-то степени желание получить назначение за границу явилось результатом разочарования в работе, в режиме и руководстве. Немаловажной была также и мечта Лины снова поехать за рубеж. К тому же дочери нашей Анне уже минуло десять. Останься мы в Москве еще на несколько лет, мы уже не смогли бы взять ее с собой. За границей для детей советских работников есть только школы-семилетки. Детям старше пятнадцати предписано возвращаться на родину. Им нельзя посещать зарубежные школы, дабы не подпали они под "пагубное влияние буржуазной идеологии”.
Как и Лина, я любил Нью-Йорк. Там я чувствовал себя намного свободнее, чем в Москве. С другой стороны, из соображений карьеры, может быть, лучше было бы оставаться в министерстве. По сравнению с МИДом секретариат Организации Объединенных Наций считался заведением второго сорта. Посты в ООН все более рассматривались как синекура для детей советской элиты, а сама ООН давно превратилась в плацдарм для операций КГБ. Правда, пост заместителя Генерального секретаря ООН все еще составлял исключение. В прошлом его занимали Анатолий Добрынин и другие видные дипломаты, сумевшие позже подняться на высокие ступени служебной лестницы.
Впрочем, долго размышлять было не о чем — и я тут же дал согласие. Громыко внимательно поглядел на меня и неожиданная гримаса на мгновенье исказила его лицо. То была улыбка министра.
— Прекрасно, — сказал он. — Мы передадим наше предложение в ЦК.
Утром 23 февраля 1973 года, едва я пришел на работу, мне позвонил Василий Макаров.
— Аркадий, — рявкнул он в трубку, — зайди ко мне и приготовься танцевать.
Когда я вошел в кабинет Макарова, на столе у него лежало решение ЦК, подписанное Леонидом Брежневым. Я ожидал, что ответ из ЦК будет положительным. Предложения Громыко, как правило, не отвергались, и на этот раз ЦК не тянул с решением. Оставалось получить официальное назначение на пост от Генерального секретаря ООН Курта Вальдхайма. Но тут не предвиделось никаких осложнений. Пост заместителя Генерального секретаря ООН был традиционно закреплен за Советским Союзом и, по джентльменскому соглашению, Генеральный секретарь ООН без возражений принимал кандидатуру, утвержденную советским правительством. И действительно, согласие Вальдхайма было получено.