После съезда секретарь нашего аспирантского парткома сказал мне, что скоро состоится закрытое партийное собрание, на котором будет прочитан очень важный документ. Я еще не был коммунистом, но считался хорошим комсомольцем, и он разрешил мне присутствовать на этом собрании. Во вступительном слове секретарь сказал, что прочитает доклад Хрущева, сделанный на съезде и не предназначающийся для публикации. Он подчеркнул также, что содержание доклада секретно и нам не следует распространяться на эту тему. Когда он начал читать доклад, в комнате возникло оживление. Произносимые четким голосом, до нас долетали слова: "После смерти Сталина ЦК партии начал постепенно, но настойчиво проводить политику разъяснения того положения, что для марксизма-ленинизма является непозволительным и чуждым особо выделять какое-либо отдельное лицо, превращая его в сверхчеловека, наделенного сверхъестественными качествами, приближающими его к божеству… Вера в возможность существования такой личности и в особенности такая вера по отношению к Сталину культивировалась среди нас в течение долгих лет”.
Еще большее оживление вызвали строки о том, что Ленин уже много лет назад заметил отрицательные черты Сталина, которые привели к таким тяжелым последствиям. Секретарь читал: "В декабре 1922 года, в письме к партийному съезду Владимир Ильич писал: "Став Генеральным секретарем партии, товарищ Сталин сосредоточил в своих руках огромную власть, и я не уверен в том, что он всегда будет в состоянии использовать эту власть с необходимой осторожностью”.
Это письмо — политический документ огромного значения, известный в истории партии как политическое завещание Ленина, — был распространен среди делегатов XX съезда КПСС.
…Владимир Ильич говорил: "…Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого поста и замены его другим человеком…”
Разумеется, никто из нас и понятия не имел о существовании "ленинского завещания”. В собрания его сочинений оно не включалось. Трудно было представить себе, как это столь важный документ мог быть выкинут из многотомного издания. Невольно приходила мысль, а что же еще не вошло в собрание сочинений Ленина?
А секретарь между тем продолжал: "Сталин создал концепцию "враги народа”… Это привело к неслыханному нарушению революционной законности, в результате чего пострадало много абсолютно ни в чем неповинных людей…”
Вот она правда. Но эти разоблачения вызывали новые вопросы. Неужели только Сталин и Берия ответственны за все эти преступления? Разве можно поверить, что сотрудники Сталина — Жданов, Маленков, Молотов, Каганович, Булганин, сам Хрущев — не знали, что происходит, и не были соучастниками?
Слухи о тяжелом характере Сталина, о том, как груб он в обращении с людьми, ходили давно, и, слушая доклад, я вспомнил разговор с одним из моих профессоров, Александром Пирадовым. Он познакомил меня с коллегой по МГИМО Григорием Морозовым — первым мужем Светланы Сталиной. Я полюбопытствовал у Морозова, что он может сказать о Сталине как о тесте. Он ответил, что Сталин не пожелал с ним познакомиться: Сталин не просто недолюбливал его за то, что он был евреем, он в конце концов заставил дочь развестись с Морозовым и быстро выдал ее замуж за сына Жданова. В концентрационный лагерь Морозова не посадили — Сталин придумал ему другое наказание: он распорядился, чтобы Морозова нигде не брали на работу. Бедняга зарабатывал на жизнь статьями, которые публиковались под псевдонимом. В этом ему тайком помогали бывшие сокурсники. После смерти Сталина Морозов стал профессором МГИМО и сотрудником Института мировой экономики Академии наук.
После чтения доклада никакого обсуждения не было. Предложение секретаря "целиком и полностью” одобрить ленинскую линию съезда было принято с поразительным единодушием. Все расходились молча, хотя обычно после таких собраний всегда завязываются оживленные беседы. Для меня обнадеживающе прозвучали слова Хрущева, что все это осталось в прошлом и что теперь в советском обществе наступят перемены: будет покончено с лицемерием, разовьется демократия, произойдут перемены во внутренней и внешней политике. Я старался поверить, что лично Хрущев не участвовал в сталинских преступлениях. В конце концов хватило же у него мужества открыть правду.
Как и многие из нас, я жадно читал повесть Ильи Эренбурга "Оттепель”. Это был призыв к расширению интеллектуальной свободы в СССР, а название повести стало названием целого периода советской истории — в "хрущевскую оттепель” началась политика умеренной либерализации.
После публикации в нескольких номерах "Нового мира” за 1956 год повести Владимира Дудинцева "Не хлебом единым” тоже возникло ощущение перемен. Главной темой повести стало право человека противостоять официальной точке зрения. При Сталине такое утверждение было бы немыслимо. Тот, кто осмелился бы отстаивать подобную "ересь”, подвергал бы себя смертельной опасности.
В моей личной жизни тоже произошли кое-какие приятные перемены. На гонорары за статьи, деньги, вырученные за продажу пианино, и благодаря повышению стипендии мы с Линой в 1955 году переехали в новую квартиру. Ее окна выходили на фабричные трубы, но зато здесь была настоящая ванная и в квартире, кроме нас, жила всего одна пожилая пара. Я был оптимистично настроен в этот поворотный момент в моей жизни — учеба подходила к концу, передо мной открывались многообещающие перспективы. А нововведения Хрущева и моя счастливая семейная жизнь укрепляли веру в светлое будущее.
10
Мои занятия в аспирантуре приближались к концу. Я заканчивал диссертацию, когда меня вызвали в Министерство иностранных дел на беседу с Владимиром Сусловым, заместителем Семена Царапкина, заведующего отделом по делам ООН и разоружению (ОМО). Суслов — стройный мужчина с карими глазами и лысеющей яйцеобразной головой — тепло встретил меня.
— Мы знаем о ваших работах по разоружению, я читал ваши статьи, — сказал он. — Разоружение становится важным вопросом, и мы хотели бы, чтобы вы работали у нас.
Его предложение заинтересовало меня, но были и кое-какие сомнения. Мне нравилось заниматься наукой, хотя я и знал, что у советских ученых ограниченный доступ к информации и к тем, кто занимается непосредственно политикой. Мне было интересно приобрести то знание системы изнутри, которое я мог получить только в министерстве, но вместе с тем я не любил бюрократическую рутину. Некоторые мои сокурсники уже работали на низших дипломатических постах, они рассказывали об удручающей замедленности продвижения по службе, о строгой, едва ли не военной дисциплине, об иерархах, которые посылают распоряжения вниз, но не прислушиваются к предложениям снизу: это объяснялось тем, что в министерстве все еще пользовались влиянием партийные кадры, заполнившие его после того, как в сталинских чистках были уничтожены профессиональные дипломаты старой школы.
Но какая-то часть моей души — та часть, которая всегда мечтала увидеть Париж, Нью-Йорк, вообще Запад, — противилась моим ученым устремлениям и побуждала меня принять предложение Суслова. Настаивала на этом и Лина. Она перечисляла моих сокурсников, которые уже успели побывать за границей и навезли всяких западных тряпок, что, разумеется, украсило их существование. Они были счастливы, и впереди их ждала увлекательная и интересная жизнь.
— Для тебя это замечательная возможность, — уверяла жена. — Ты ведь ради этого столько лет работал, учился. У тебя будет хорошая работа, и мы наконец сможем прилично жить, покупать хорошие вещи, вырваться вперед.
Но я не успел еще дать ответ Суслову, когда мне снова позвонили из министерства, на этот раз с предложением встретиться с Семеном Царапкиным. В кабинете, за столом, заваленным бумагами и книгами, уставленным несколькими телефонами, величественно восседал его хозяин. И сам он, и вся обстановка производили подавляющее впечатление.
— Мы начинаем новую политику, которая предусматривает серьезные переговоры по разоружению, — сказал он. — Одно дело — изучать все эти материалы, и совсем другое — участвовать в реальной работе. Почему бы вам не попробовать? Начните работать, и вы поймете, нравится ли вам это дело и захотите ли вы остаться у нас.