Мы снова назначили встречу на воскресный вечер в офисе Эрнеста Гросса, снова в сопровождении конвоя пронеслись по пустым улицам делового Манхэттена к пустому небоскребу и добрались до конференц-зала юридической фирмы. На этот раз за столом напротив меня сидел лишь Олег Трояновский.
У него было раскрасневшееся лицо, он явно нервничал, но держал себя в руках. Я тоже сохранял подобие спокойствия, благодаря Гроссу, без конца толкавшему меня локтем и шепотом просившего успокоиться. Но когда Трояновский заговорил о моем "злосчастном… случайном решении”, я не мог сдержаться. Еще не поздно "пересмотреть” все и вернуться в Союз, повторял Трояновский, "никаких последствий не будет”. Я стоял на том, что никогда не вернусь. Он пустил в ход завуалированную угрозу: "с каждым днем” возможность моего безнаказанного возвращения "будет уменьшаться”. Я повторил, что не изменю решения.
Я хотел получить от Трояновского письменные гарантии по поводу Лины, Геннадия, Анны — он дал мне только устные, да и то косвенным образом.
— Никто не собирается вступать с вами в сделку, — сказал он, — потому что никто не будет преследовать вашу семью. Они ничего общего с вашим решением не имеют.
Я с отвращением взглянул на него, когда он заявил, что моя семья может рассчитывать на защиту, предоставляемую ей советским законом. Я-то знал, что этот закон, по указанию КГБ, всегда можно извратить в политических целях или проигнорировать. Но Гросс сказал, что, с его точки зрения, "на слух юриста”, утверждения Трояновского звучат "как гарантии”. Трояновский холодно повторил, что это просто "констатация факта”. Его обещание, что Лине будет оставлено наше имущество и она не будет подвергаться преследованиям, было записано на магнитофон. Я понял, что это единственные гарантии, которые я могу получить. Оставалось удовольствоваться этим.
Последний акт пьесы, где я играл роль дипломата, затягивался, и с этим пришлось смириться. Как и прочие действия этой пьесы, разыгрывавшейся в тот месяц, он состоялся поздно вечером в почти пустом здании, в атмосфере неуверенности и напряженности.
25 апреля, через девять дней после встречи с Трояновским, мне позвонил Гросс: Вальдхайм вернулся из Европы, он хочет меня видеть и согласен, как я и просил, встретиться со мной в своем кабинете. В тот же вечер я отправился в здание ООН. Моя американская охрана оставалась на улице, а я вошел через гараж в подвале, и группа охранников ООН проводила меня на тридцать восьмой этаж в кабинет Генерального секретаря. В огромном здании находилось всего несколько человек: мои охранники, я, Фердинанд Майрхофер и сам Вальдхайм. Привычный для меня многие годы шум и суета затихли. Пустота действовала пугающе.
Вальдхайм встал из-за своего стола, чтобы поздороваться со мной. Он был явно не в своей тарелке, и первый же вопрос выдал его нервозность.
— Ведь вас никто не принуждал к этому? — спросил он.
— Курт, — ответил я, — неужели вы думаете, я был бы здесь, если бы на меня оказывалось давление? — Далее я заверил его, что не собираюсь осложнять его положение и настаивать на дальнейшей работе в ООН. — Я не хочу вредить организации — и для ООН, и для меня самое лучшее, если мы расстанемся по-дружески.
Вальдхайм с явным облегчением опустился в кресло. Хотя мой юрист и чиновники ООН подготовили соглашение, по которому мне причиталось немногим более 76-ти тысяч долларов (сюда входили вынужденная отставка, проценты пенсионного плана, неиспользованный отпуск и последняя зарплата), я еще не подтвердил своего согласия принять эти условия. Мои слова избавили его от неуверенности.
— Я знал, что вы будете вести себя как порядочный человек. Я в вас никогда не сомневался, — сказал он.
Оставалось еще одно: я напомнил Вальдхайму, что потерял контакт с семьей и мне может понадобиться его помощь, чтобы защитить ее.
— Аркадий, я сделаю все, что могу, — ответил Курт, — но вы лучше меня знаете, как сомнительно, что это действительно поможет.
За разговором он подписал бумаги о моей отстайке и протянул их мне на подпись. Мы пожали друг другу руки. На этом наш разговор и моя работа в ООН закончились. Я попытался поблагодарить Вальдхайма за выпавшее мне счастье работать с ним для ООН, но слова мои звучали невыразительно, тускло и никак не выразили моих чувств.
Попрощавшись, я бросил последний взгляд на небольшой, но со вкусом обставленный кабинет Генерального секретаря. Глядя на голубой флаг ООН в углу, на круглый журнальный столик и уютную тахту, где я так часто сидел с ним в эти пять лет нашего сотрудничества, я подумал, как глупо, что моя карьера закончилась именно так. Мне нравилась моя работа, и мне нравился Вальдхайм. Было очень грустно, что я больше не имею отношения к ООН. С горьким чувством я вышел из его кабинета и вместе с Фердинандом Майрхофером отправился в свой собственный кабинет.
Здесь я отобрал мои книги и папки и проследил за тем, как охранники разложили мои пожитки в стопки, которые позже будут запакованы. Пока они работали, я стоял перед столом, глядя в окно, потом на стены, переводя взгляд с огней Нью-Йорка на карту мира — от своего насыщенного делами прошлого, которое сейчас паковали и выносили вон, в мое неопределенное будущее. Я думал о том, что здесь, в этом здании, у меня было много друзей, которых хорошо знали в их странах. Мы работали вместе в трудные времена, над трудными вопросами, мы старались улучшить шансы планеты на выживание. Слишком часто мы могли сделать только самую малость. Но наши усилия были ценны. Это была работа ради мира.
Я чувствовал, что еще не сделал всего, что могу, что мне трудно проститься с моим делом. Я никогда не думал, что мне вот так, тайком, придется уходить отсюда.
Мои грустные раздумья прервал Майрхофер.
— Мы готовы. Запакуем все это потом. Куда отправить коробки?
Я огляделся по сторонам, словно ответ мог материализоваться где-то в знакомой мебели.
— Не знаю, — ответил я после затянувшейся паузы.
Майрхофер меня понял.
— Не волнуйтесь, мы сохраним их, пока вы за ними не пришлете. Счастливо!
В пустом лифте я спустился в гараж и снова вышел на малолюдные улицы, чтобы отправиться в одинокий номер гостиницы в Нью-Джерси. Я был в глубочайшем унынии и начинал понимать, что это состояние может длиться долго. Отрезав себя от родины и от ООН, — от двух миров, составлявших мою жизнь, я уже скучал по ним. Как скучал уже по друзьям, которые были в этих мирах и которых теперь потерял навсегда. Я понимал, что мне придется найти новый мир, — но как? Понимал, что придется завести новых друзей, — но где? Мне было всего сорок семь лет, но я вдруг почувствовал себя очень старым и очень одиноким.
Эпилог
20 апреля меня привезли в Вашингтон, округ Колумбия, чтобы облегчить длительные переговоры между мной и различными правительственными чиновниками. Для меня это был еще один шаг в неизвестность, вдаль от знакомых мест. Я волновался, как там Лина, думал о том, увидимся ли мы когда-нибудь с Анной и Геннадием, мне было неясно, смогу ли я приспособиться к жизни в незнакомом городе.
По прибытии в Вашингтон Боб и Карл, работавшие в Нью-Йорке, познакомили меня со своими сослуживцами, которые заступили их место, — Ли Эндрю из ЦРУ и Сэнди Гринфилд из ФБР. Они сказали, что отвезут меня на конспиративную квартиру ЦРУ в пригороде. Я удивился:
— Зачем? Ведь я сказал, что хочу жить открыто.
Они ответили, что это временно, и напомнили, что первые недели после побега всегда самые опасные.
Дом оказался очень симпатичным. Снаружи это был просто обычный пригородный домик, окруженный цветущими деревьями и азалиями, которыми по праву славится вашингтонская весна. Мне предоставили спальню и маленький кабинет. Домоправительница, родившаяся в Восточной Европе, готовила мои любимые блюда. Мне никто не мешал, у меня было время расслабиться, прийти в себя после всего пережитого.
В Вашингтон я приехал с несколькими рубашками и парой смен белья. Перед отъездом из Нью-Йорка мы с Бобом Эллен-бергом как-то вечером проникли через заднюю дверь в мою квартиру на 65-й улице и обнаружили, что, как и предполагали американцы, кагебешники унесли все мои пожитки. Комнаты были пусты. Они унесли все — одежду, книги, мебель, сувениры, кастрюли и сковородки, как будто все это было собственностью советского государства. Вот так же увели они отсюда и Лину.