Все мы жили в теплом, уютном и парализующем движение узком кругу. Большинство из тех, кто попал в этот круг, не высовывал носа наружу. Самым страшным для них было бы слететь с их поста, а единственное, что могло бы угрожать их положению, это какие-то действия с их стороны — протесты, либо излишние старания по введению реформ, или борьба с коррупцией, словом, все, что стало бы заметным и чего власти не могли бы игнорировать. Подобные самоубийственные стремления были свойственны лишь немногим.
Маленький эпизод, повторяющийся изо дня в день, иллюстрирует бесчувственность высокопоставленных членов правительства, их полное равнодушие к окружающим. Когда мы с Линой гуляли в горах по пешеходным дорожкам, нас часто оглушал вой автомобильной сирены — мы шарахались в сторону — и кавалькада машин, обдавая нас пылью, проносилась мимо. Однажды я услышал, как рассерженный пешеход спросил у своего спутника:
— Кто это?
— А вы что, не знаете? Юрий Андропов. Он живет на даче в "Красных Камнях”.
Шеф КГБ, член Политбюро, один из самых влиятельных людей в СССР, Юрий Андропов страдал сердечным заболеванием и его возили на плато, чтобы он мог наслаждаться горным воздухом. Но вместо кружной дороги, обязательной для других машин, его шофер ехал прямиком, превращая пешеходную тропинку в шоссе. То, что это причиняло неудобства простым смертным, не имело значения.
Поведение самого Андропова не носило, однако, столь шумного характера. В отличие от других видных чиновников, часто посещавших санаторий, он и его жена жили в уединении на усиленно охраняемой даче. Андропов был нелюдим, не ходил в столовую, ни с кем не общался, делая исключение лишь для тех, кто получал специальное приглашение от него лично.
Наблюдая за тем, как андроповский конвой прокладывает себе путь среди кустов диких роз, я лишний раз задумался над тем, как несоотносимы личные качества советских правителей с их "коллективным” поведением. Андропов, хотел он того или нет, достиг чудовищной изоляции. Он и его коллеги по Политбюро утратили связь с реальностью общества, которым правили. Оказавшись не в состоянии понимать его, они были не в силах на него и воздействовать. Все, что они могли, это внушать страх вместо симпатии, добиваться послушания вместо энтузиазма. Привыкнув к своей обособленной жизни, они ни за что не рискнут изменить свой курс.
Я приехал в "Красные Камни” отдохнуть и развеяться, но уезжал оттуда мрачным и нервным. Постоянное внимание Петрова и Прокудина не столько пугало, сколько раздражало меня, а их назойливые вопросы о моем отношении к Западу и моих взглядах на советскую систему доказывали, что они пытаются не просто проверить меня, но загнать в ловушку.
Перед возвращением в Нью-Йорк мы на пару дней задержались в Москве, так что у меня была возможность убедиться в правильности наших с Линой предположений насчет наших любознательных компаньонов по санаторию. За обедом со старым другом, занимавшим высокий пост в Министерстве здравоохранения, я как бы невзначай упомянул имя Николая Петрова и название московского медицинского центра, где он якобы работал на заметной должности. Мой друг никогда не слышал этого имени. Я быстро перевел разговор на другую тему, но мои подозрения превратились в уверенность.
Оставалась всего лишь одна неясность — в какой степени КГБ мне не доверяет. Очень может быть, что все дипломаты моего уровня оказались под полицейским микроскопом, а возможно, что я выделен из многих. В любом случае у меня был лишь один выход — предполагать самое худшее и стараться вести себя, как всегда, пока опасность не исчезнет или не заставит меня начать действовать.
Между тем время шло, и перейти к действиям становилось все труднее. Анну пришлось оставить в Москве, так как она училась в старших классах. Я всегда мог устроить ей приезд в США на летние или зимние каникулы, но уже то, что она была в Москве, в сочетании с нежеланием Лины рассматривать возможность жизни вне советской элиты было мощным тормозом, который заставлял меня выжидать и тянуть время, ограничивая даже шансы выбрать правильный момент для разрыва с режимом.
С шефом КГБ в Нью-Йорке — Александром Подщеколдиным — у меня было несколько недоразумений по разным поводам. После одного инцидента в начале 1978 года меня остановил в коридоре ООН один советский сотрудник.
— Аркадий, меня удивляет, как разъярился Подщеколдин. Я знаю, что ты хороший работник, но у тебя могут быть из-за него неприятности.
Оказывается, Подщеколдин ему говорил, что Шевченко, мол, здесь уже достаточно пробыл и пора ему возвращаться домой. Из разговоров с женами сотрудников Миссии Лина тоже узнала о существовании аналогичных суждений. По ее словам, многие не раз слышали, как Подщеколдин заявлял: "Аркадий здесь большая шишка. Не мешало бы ему быть поактивнее в нашей общественной жизни и побольше участвовать в партийной работе”.
Поначалу я не обращал особого внимания на его шпильки, но разговор с коллегой по ООН меня встревожил. Столкновение с Подщеколдиным было мне ни к чему, и, пожалуй, самое лучшее — это не провоцировать его и держаться подальше. Когда в середине февраля должно было состояться очередное заседание партийного комитета, я сказался больным. Это была моя ошибка.
Однажды субботним утром я позволил себе выспаться. Я был измучен напряжением двойной жизни и беспокойством за дочь. Лина была в Москве, ее вызвала мать: у Анны неприятности в школе, учителя на нее жалуются, бабушка справиться с ней не могла, и Лина полетела в Москву разобраться, в чем там дело.
Накануне ночью я никак не мог заснуть. Я накрыл телефон подушкой и принял Линино снотворное. Наутро, еще не проснувшись полностью, я услышал шум у входной двери и понял, что кто-то настойчиво стучит в дверь, но вставать мне не хотелось. Я укрылся с головой одеялом и снова заснул.
Выйдя некоторое время спустя прогуляться, я спросил у швейцара, не приходил ли кто ко мне утром. Он ответил, что в доме был мой шофер с двумя людьми, но он не знает, куда они направлялись, и они вышли очень скоро. Я поднялся в квартиру и позвонил Никитину.
— Посол Трояновский очень беспокоился, что с вами, — сказал он. — Он послал меня выяснить, где вы и что делаете.
— А кто был с вами?
— Доктор и Юрий Щербаков. — Щербаков был сотрудником КГБ, офицером по безопасности в Миссии.
Я спросил:
— А в чем дело? Почему они так беспокоились? Зачем нужен был офицер безопасности?
— Не знаю. Это не я придумал. Он просто пошел вместе с нами, — ответил Никитин.
Всю субботу и воскресенье я раздумывал над случившимся. Я не мог пропустить этот случай. В понедельник утром я пришел в Миссию к Трояновскому.
— Какого черта вы прислали за мной сотрудника КГБ?
— Мы волновались, Аркадий Николаевич, — ответил он. — Право, не расстраивайтесь, все в порядке. — Он улыбался, как будто мы с ним вместе только что удачно подшутили над кем-то.
Но для меня визит сотрудника КГБ вовсе не был шуткой, он пробудил все мои былые страхи. Наверное, когда в тот же вечер я позвонил Элленбергу с просьбой о встрече, он подумал, что у меня есть для него новая информация. То, что он находился теперь буквально под боком, было очень удобно: я мог проводить с ним больше времени, глубже входить в детали. Элленберг был очень доволен, что я смог подробно разъяснить ему советскую позицию в подготовке к специальной сессии ООН по разоружению, которая должна была состояться в мае. Я сообщил ему также о том, какую оценку дал Анатолий Добрынин картеровской администрации после первого года ее работы.
Ежегодный отчет Добрынина о работе посольства в Вашингтоне насчитывал более двухсот страниц, и в нем, кроме нужных вещей, было полно всякой ерунды. Например, тут были обязательные протоколы партийных и профсоюзных собраний, проведенных в 1977 году, перечислялись темы, проработанные на партийных лекциях, рассказывалось, какие пропагандистские приемы использовались в материалах, распространяемых для американской общественности и правительственных чиновников.