Неожиданно среди них появилась одетая в глубокий траур леди Эрскин. Заметив меня, она подошла и, пробормотав что-то о своем несчастном сыне, разрыдалась. Я проводил ее в номер. Там ее дожидался какой-то пожилой джентльмен. Это был местный английский врач.
Мы много говорили об Эрскине, однако я ни словом не обмолвился о мотивах его самоубийства. Было очевидно, что он ничего не сказал матери о причине, толкнувшей его на столь роковой, столь безумный поступок. Наконец леди Эрскин поднялась и сказала:
– Джордж оставил кое-что для вас. Вещь, которой он очень дорожил. Сейчас я ее принесу.
Как только она вышла, я обернулся к доктору и сказал:
– Какой ужасный удар для леди Эрскин! Поистине удивительно, как стойко она его переносит.
– О, она уже несколько месяцев знала, что это произойдет.
– Знала, что это произойдет?! – вскричал я. – Но почему же она его не остановила? Почему не послала следить за ним? Ведь он, должно быть, просто сошел с ума!
Доктор посмотрел на меня изумленным взглядом.
– Я вас не понимаю, – пробормотал он.
– Но если мать знает, что сын ее хочет покончить с собой…
– Покончить с собой! – воскликнул он. – Но бедняга Эрскин вовсе не покончил с собой. Он умер от чахотки. Он и приехал сюда, чтобы умереть. Я понял, что он обречен, как только его увидел. От одного легкого почти ничего не осталось, другое было очень серьезно поражено. За три дня до смерти он спросил меня, есть ли какая-нибудь надежда. Я не стал скрывать правды и сказал, что ему осталось жить считанные дни. Он написал несколько писем и совершенно смирился со своей участью, сохранив ясность ума до последнего мгновения.
В этот момент вошла леди Эрскин с роковым портретом Уилли Гьюза в руках.
– Умирая, Джордж просил передать вам это, – промолвила она.
Когда я брал портрет, на руку мне упала ее слеза.
Теперь картина висит у меня в библиотеке, вызывая восторги моих знающих толк в искусстве друзей. Они пришли к выводу, что это не Клуэ, а Уврие[92]. У меня никогда не являлось желания рассказать им подлинную историю портрета. Но временами, глядя на него, я думаю, что в теории об Уилли Гьюзе и сонетах Шекспира определенно что-то есть.
Натурщик-миллионер
Если ты не богат, тебе совершенно ни к чему быть милым человеком. Романы – привилегия богатых, но никак не профессия безработных. Бедняки должны быть практичны и прозаичны. Лучше иметь постоянный годовой доход, чем быть очаровательным юношей.
Вот великие истины современной жизни, которые никак не мог постичь Хьюи Эрскин. Бедный Хьюи!
Впрочем, надо сознаться, с духовной стороны он решительно ничем не выделялся. За всю свою жизнь ничего остроумного или просто злого он не сказал. Но зато его каштановые локоны, его правильный профиль и серые глаза делали его прямо красавцем.
Он пользовался таким же успехом среди мужчин, как и среди женщин, и обладал всевозможными талантами, кроме таланта зарабатывать деньги.
Отец завещал ему свою кавалерийскую шпагу и «Историю похода в Испанию» в пятнадцати томах. Хьюи повесил первую над зеркалом, а вторую поставил на полку рядом со Справочником Раффа и «Бейлиз Мэгэзин», и сам стал жить на двести фунтов в год, которые ему отпускала старая тетка.
Он перепробовал все. Шесть месяцев он играл на бирже, но куда было ему, легкой бабочке, тягаться с быками и медведями. Приблизительно столько же времени он торговал чаем, но и это скоро ему надоело. Затем он попробовал продавать сухой херес. Но и это у него не пошло: херес оказался слишком сухим. Наконец он сделался просто ничем – милым, пустым молодым человеком с прекрасным профилем, но без определенных занятий.
Но что еще ухудшало положение – он был влюблен. Он любил Лауру Мертон, дочь отставного полковника, безвозвратно утратившего в Индии правильное пищеварение и хорошее настроение. Лаура обожала Хьюи, а он был готов целовать шнурки ее туфель. Они были бы самой красивой парой во всем Лондоне, но не имели за душой ни гроша. Полковник, хотя и очень любил Хьюи, о помолвке и слышать не хотел.
– Приходите ко мне, мой милый, когда у вас будет собственных десять тысяч фунтов, и мы тогда посмотрим, – говорил он всегда.
В такие дни Хьюи выглядел очень мрачно и должен был искать утешения у Лауры.
Однажды утром, направляясь к Холланд-парку, где жили Мертоны, он зашел проведать своего большого приятеля Алена Тревора. Тревор был художником. Правда, в наши дни почти никто не избегает этой участи. Но Тревор был художником в настоящем смысле этого слова, а таких не так уж и много. Он был странный, грубоватый малый, лицо его покрывали веснушки, борода всклокоченная, рыжая. Но стоило ему взять кисть в руки – и он становился настоящим мастером, и картины его охотно раскупались. Хьюи ему очень нравился – сначала, правда, за очаровательную внешность. «Единственные люди, с которыми должен водить знакомство художник, – всегда говорил он, – это люди красивые и глупые; смотреть на них – художественное наслаждение, и с ними беседовать – отдых для ума. Лишь денди и очаровательные женщины правят миром, по крайней мере, должны править миром».
Но, когда он ближе познакомился с Хьюи, он полюбил его не меньше за его живой, веселый нрав и за благородную, бесшабашную душу и открыл ему неограниченный доступ к себе в мастерскую.
Когда Хьюи вошел, Тревор накладывал последние мазки на прекрасный, во весь рост, портрет нищего. Сам нищий стоял на возвышении в углу мастерской. Это был сгорбленный старик, самого жалкого вида. На плечи его был накинут грубый коричневый плащ, весь в дырах и лохмотьях; сапоги его были заплатаны и стоптаны; одной рукой он опирался на суковатую палку, а другой протягивал истрепанную шляпу за милостыней.
– Что за поразительный натурщик! – шепнул Хьюи, здороваясь со своим приятелем.
– Поразительный натурщик?! – крикнул Тревор во весь голос. – Еще бы! Таких нищих не каждый день встретишь. Une trouvaille, mon cher![93] Живой Веласкес! Господи! Какой офорт сделал бы с него Рембрандт!
– Бедняга, – сказал Хьюи, – какой у него несчастный вид! Но, я думаю, для вас, художников, лицо его – достояние его?
– Конечно! – ответил Тревор. – Не станете же вы требовать от нищего, чтобы он выглядел счастливым, не правда ли?
– Сколько получает натурщик за позирование? – спросил Хьюи, усаживаясь поудобнее на диване.
– Шиллинг в час.
– А сколько вы получаете за ваши картины, Ален?
– О! За эту я получу две тысячи!
– Фунтов?
– Нет, гиней. Художникам, поэтам и докторам всегда платят гинеями.
– Ну, тогда, мне кажется, натурщики должны получать определенный процент с гонорара художника, – воскликнул, смеясь, Хьюи. – Они работают не меньше вашего!
– Вздор! Вы только подумайте, сколько требует труда одно накладывание красок и торчание около мольберта целыми днями! Вам, конечно, Хьюи, легко говорить, но, уверяю вас, бывают минуты, когда искусство почти достигает достоинства физического труда. Но вы не должны болтать – я очень занят. Закурите папиросу и сидите смирно.
Вскоре вошел слуга и доложил Тревору, что пришел рамочник и желает с ним поговорить.
– Не удирайте, Хьюи, – сказал Тревор, выходя из комнаты, – я скоро вернусь.
Старик нищий воспользовался уходом Тревора и присел отдохнуть на деревянную скамью, стоявшую позади него. Он выглядел таким забитым и несчастным, что Хьюи не мог не почувствовать к нему жалости и стал искать у себя в карманах деньги. Он нашел лишь золотой и несколько медяков. «Бедный старикашка, – подумал он про себя, – он нуждается в этом золоте больше, чем я, но мне придется две недели обходиться без извозчиков». Он встал и сунул монету в руку нищему.
Старик вздрогнул, и еле заметная улыбка мелькнула на его поблекших губах.
– Благодарю вас, сэр, – сказал он, – благодарю.