Он поправил шляпу и вышел на улицу.
Карлсбад в мае и всегда‑то хорош, а этим маем хорош вдвойне. И местные жители, и приезжие старательно забывали минувшую войну, а кому по средствам – вознаграждали себя за годы вынужденных ограничений. Поправляли здоровье, как телесное, так и душевное. У кого какое было.
Он нашёл скамейку под тенистым деревом, сел, вытянул ноги. Господин отдыхает. Но заметил: его узнают. Как не узнать, если в Карлсбаде на днях завершился международный шахматный турнир, и он, Арехин, занял первое место, да ещё победив основных конкурентов. Бывает, что рубят хвосты, то есть набирают очки за счет слабейших, с сильными же делая коротенькие ничьи, Арехин же предпочитал борьбу, независимо от звания соперника. Случилось в турнире и поражение, но поражение ему великодушно простили, кое‑кто даже считал, что он проиграл нарочно, из любезности, потому что соперником был чех, Карле Трейбал, который считался коренным карлсбадцем: то ли родился здесь, то ли учился. Ерунда, Трейбалу он не поддавался. Проиграл потому, что в тот вечер у него голова была занята другим, и он все силы прилагал к тому, чтобы этого другого вытолкать взашей, причем самым неприятным для незванца способом. Пусть вдругорядь не суётся. Хотя какое… Сунется, непременно сунется.
По счастью, подобное случалось редко. Раз в месяц, порой два. Не был Арехин той фигурой, за которой необходим постоянный надзор.
Иное дело Ленин. Крупская пишет, что и душевное, и телесное состояние Владимира Ильича архискверное, и требуется чертовски хорошее средство, чтобы крепость не сдалась на милость победителя. Ведь ясно: никакой милости не будет.
Металлическая шапочка, изобретённая Циолковским, помогала несомненно. Но были у этой шапочки и сопутствующие эффекты, помимо других – терялась острота ума, мышление становилось обыденным, дух не воспарял к небесам, а ползал у самой земли. Спустя два‑три дня человек глупел наполовину. А нельзя. Время боевое, съедят. Навалятся скопом Зиновьев, Бухарин и примкнувший к ним Пятаков, навалятся и съедят. Отправят в почётную отставку. Уже прощупывают дорожки на трясине, предлагают учредить пост Почётного Вождя и пожизненно закрепить его за Лениным. Но Ленин первым почётным вождём быть не желал. Желал быть просто первым. И потому приходилось её, шапочку, снимать. Проветривать мозги, как поначалу шутил Ильич. Тут‑то и жди коварного нападения – мигреней, обмороков, кошмарных видений и завиральных идей. Врачей российских, особенно врачей‑большевиков Ленин не ставил ни в грош и без стеснения называл ослами (вообще, в последнее время Владимир Ильич стал на язык несдержан, чуть что – и по матушке по Волге, писала Крупская). Выписали докторов немецких, но те, чем ближе узнавали болезнь, тем менее верили в выздоровление, и ограничивались диетами, клистирами, валериановыми каплями, обтиранием холодной водой и проветриванием комнат. Наибольшие же надежды немцы возлагали на йодистый кали, тишину и социальную депривацию, то есть резкое ограничение общения с людьми, включая самых близких. Читать газеты запрещено, читать же вообще дозволялось по двадцать минут на ночь, что‑нибудь лёгкое и привычное – «Робинзона Крузо» или романы Карла Мая. Читать, понятно, не самому, а чтобы кто‑то читал вслух, и Крупская теперь стала большим специалистом по приключениям Верной Руки и прочих друзей индейцев. Но говорят, что есть в Праге и Вене доктора не доктора, а лекари, травники, знахари, называйте, как хотите, владеющие секретом долгой жизни, идущим из седой старины, со времён императора Рудольфа и ранее. Составляют целебные эликсиры, творящие едва ли не волшебство. И если Александр посоветуется с ними, а те помогут, то благодарность, превосходящая любые ожидания, последует незамедлительно.
Печально. Он знал Надежду Константиновну как исключительно трезвомыслящую женщину, и уж если она просит чудесное снадобье, значит, ничего, кроме чуда, помочь не может. А поскольку чудес ожидать не приходится, то не поможет ничего. Ленин обречён. Собственно, об этом и письмо.
Но зачем она пишет ему, человеку, далёкому от иерархии вождей, не являющемуся ни видным, ни выдающимся деятелем партии, более того, вообще беспартийному?
Пишет шифром, но шифром простым, который прочитать может любой шифровальщик без особого труда?
Хотя… То, что Ленин тяжело болен, общеизвестно. Немецкие врачи налево и направо об этом не трубят, зачем? Один лишь факт, что лучших специалистов Германии приглашают для консультации и лечения российского правителя, красноречив донельзя. Да и советские газеты полны трогательных писем рабочих, крестьян, солдат и матросов с пожеланиями вождю скорейшего выздоровления, что тоже говорит о серьёзности положения.
Но что Европе до Ленина? Ленин, Троцкий, Дзержинский или даже Брешко‑Брешковская – Европе едино. Особенно, если отсутствует общая граница. Вот как у Чехословакии. Россия во мгле, пишут газеты, и только раки пучеглазые по земле во мраке лазают, да в овраге за горою волки бешеные воют.
А здесь тепло и светло, гейзер, целебная вода в галереях. Можно пить, можно брать ванны. Если станет скучно, добрый доктор пропишет бехеровку. Если совсем скучно, можно почитать местную газету, где подробно излагаются перипетии шахматного турнира, на который съехались известнейшие гроссмейстеры Старого Света, что делало Карлсбад пусть временной, но безусловной столицей шахмат. А уж присутствовать на турнире, воочию увидеть знаменитых гроссмейстеров – долг каждого уважающего себя европейца. Принять сто граммов бехеровки и – на турнир. В буфете принять ещё пятьдесят граммов – и обратно.
Правда, турнир кончился позавчера, для Карлсбада это срок немалый. Почти все участники разъехались, он же остался, решив отдохнуть.
– Я не очень помешаю вашей шахматной мысли, если присяду рядом?
– Буду только рад, – сказал Арехин, символически двигаясь по скамейке, и без того достаточно широкой.
С Аверченко он был знаком шапочно, встречались в марте семнадцатого, когда будущее казалось светлым, искристым, как хорошее шампанское. С той поры немало времени прошло, и если бы просто прошло, а то ведь по ходу и давило.
– Я недавно ваш рассказ читал. Про сапоги и улиточек, – сказал Арехин, умолчав, разумеется, что с Анной‑Мари они в оценке рассказа не сошлись.
– Да?
– Мне кажется, что сапоги – это не обязательно матросы, солдаты и прочие революционные силы.
– А что же тогда?
– Сапоги – это время.
– Время, значит, – вздохнул Аверченко. Достал из кармашка часы, томпаковые (в семнадцатом у него были золотые), открыл крышку, показал циферблат Арехину. – Время легко винить, а на мой взгляд, оно ничуть не изменилось. Те же стрелки, те же цифры. Идёт себе ровно, как и прежде. Не замечаю перемен, право.
– Так оно и прежде улиточек давило, время. Только это далеко от нас было, вот мы и не замечали. В одном месте китайцев миллионами давили, в другом месте африканцев, в третьем – американских индейцев, в четвёртом – мексиканцев. Я уж не говорю о гуннах, монголах и прочих древностях, которые катком прошлись по цивилизации.
– А теперь, считаете, наш черед пришёл?
– Или мы к нему пришли, – ответил Арехин.
– Приползли, – уточнил Аверченко. – Единицы. Те, кому повезло.
– Помнится, вы писали об экспедиции сатириконцев в Европу.
– Писал.
– В первый раз комедия, во второй – драма, если даже не трагедия.
– Что ж поделать, – развёл руками Аверченко. – Не ведал, что творил.
– А я тогда, тоже вот случай, Ленина с компанией за сатириконцев принял. В частности Ленина – за вас. В Швейцарии было дело.
– Неужели похожи? Первый раз слышу.
– Похожи.
– Вам виднее. Вы, говорят, на большевиков работали? В ЧеКа чаи с Дзержинским распивали?
– С кем я и что я только не распивал, – вздохнул Арехин.
– Теперь жалеете?
– Если и жалею, то лишь о недопитом и недоеденном.
– И с Лениным, говорят, пряники кушали?
– Зачем пряники? Обыкновенный чай с обыкновенными бутербродами. С балычком, икрой чёрной, икрой красной, копчёной колбаской, вологодским маслом, а больше – с шустовским коньяком. Напополам. А то и без чая, хлопнем по стакану коньяку – и в подвалы, пытать и расстреливать христианских младенцев. Вот вы писатель, мастер слова, можете мне объяснить, почему стакан коньяку, а не коньяка? Ведь это же неправильно, здесь падежное окончание «а», а никакое не «у».