ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ
По характеру предлагавшихся ему вопросов Михаил догадывался, что с каждым днем жандармы узнают все больше подробностей и об организации, в которую он входил тут, в Москве, и о его личной роли в этой opганизации. Брала досада: так нелепо все получилось — арестовали с такими уликами! С первого же дня заключения беспокоило особенно то, что в руках жандармов оказалась вся его переписка, располагая которой те могли выйти на его немосковские связи… И вот они зацепились за эти связи… И потянули одну «ниточку» за другой…
Михаил старался держаться на допросах спокойно, осмотрительно, но позволяя втягивать себя в расставляемые следователем сети. Вначале он вообще не хотел давать никаких показаний, однако решил сменить тактику: слишком многое было известно следователю, слишком много бесспорных «фактических данных» было у того в распоряжении. Пришлось все-таки давать показания, не раскрывая новых имен, отказываясь говорить что-либо о лицах, интересующих жандармов; если же и говорил, то лишь в тех случаях, когда был уверен, что свиоми показаниями никому не принесет вреда.
В одиночке он привык жить воспоминаниями. Минувшее постоянно окликало его. Являлось одно и тянуло за собой другое…
Как он жил все последние годы? В вечной спешке. Так много надо было успеть!.. И вот — некуда более торопиться… Он втиснут в эту каменную клетку… День уходит за днем. Время, в котором ничего не происходит, время, в котором лишь ощущается бесполезное утекание жизни. Каждый день, если не везут на допрос в Георгиевский переулок, одно и то же, какая-то норная жизнь.
Видеть можно лишь трех-четырех стражей да тюремного надзирателя, когда тот подходит к откидному окошечку в двери, совершая вечернюю поверку арестантов.
Однажды Михаил вспомнил о своей «прогрессии». Как все ясно виделось, воображалось по ней тогда, в Питере! И вот — дни полного бездействия, полной оторванности ото всего… И впереди не ожидало его ничего лучшего. Не мог он знать, сколько протянется это следствие, не мог знать, каково будет наказание. Одно было ясно: уповать на милосердие суда ему нельзя.
«Вот и вся твоя «прогрессия», — покивал он своим невеселым мыслям. — Какая нелепость: прийти к ясному пониманию новых путей жизни и оказаться вычеркнутым из жизни…»
Вспомнились ему как-то и слова Пахома Андреюшкина, сказанные тем накануне готовившегося покушения на царя. Тогда Пахом принес к нему на квартиру остатки своей химической лаборатории. Он и накануне т а к о г о д н я оставался самим собой — улыбался, шутил, этот безунывный Пахом Андреюшкин… Лишь при прощании вдруг принахмурился: «Может, больше и не увидимся, Михаило…» Но тут же упрямо мотнул головой: «А! Но надо теперь об этом! Где наша не пропадала! Мы, брат, с тобой — казаки, а казаки всегда шли на рисковые дела! Все первопроходцы Руси-матушки были из казаков! Они, а не кто-нибудь, открывали неведомые земли! Так что, ежели что, — не поминай лихом! Считай, что ушел твой Пахом с ватагой надежных товарищей на поиски своей неведомой земли! И сам не засиживайся — отправляйся следом!..»
Не засиделся… Только иначе увиделся ему путь к той «неведомой земле». Не с ватагой отчаянных храбрецов можно достичь ее. Надо, чтоб было широкое, неостановимое движение… И он увидел въявь зачатки этого движения, там же, в Питере. Всего через три года после того неудавшегося покушения. Но вот и сам он, избравший иной путь борьбы, оказался в тюрьме, в у з и л и щ е…
На втором месяце заключения тюремный режим полегчал. Пришло разрешение пользоваться книгами, правда, выбора особого тут быть не могло: согласно циркуляру министерства внутренних дел, как объяснено было Михаилу, заключенным разрешалось читать только классиков и некоторые книги по истории, философии, биологии. Поскольку времени у него теперь было в избытке, Михаил решил «подтянуть» себя в иностранных языках, особенно во французском. Английский и немецкий он знал довольно сносно.
Самым непростым делом для Михаила было писание писем родным. Тут была двойная трудность: неизбывная мука от сознания причиненного всем им горя и мука от казенного посредничества между ним и ими (каждое письмо, написанное им самим и присланное ему, обязательно прочитывалось его следователем). Несколько раз его собственные письма возвращались к нему с одной и той же надписью на конверте: «Заключающееся в означенном конверте письмо признано мною не подлежащим отправлению по назначению». Тут подполковник Иванов не утруждал себя словесным и стилевым разнообразием…
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ
— Ну, что новенького в вашем расследовании, Александр Ильич? — спросил Бердяев вошедшего в его кабинет подполковника Иванова. И пригласил: — Садитесь! — Каждый день что-нибудь новенькое, — неопределенно ответил тот, опустившись на стул. — Но дело движется не так скоро, как того хотелось бы… Одни, как Бруснев, к примеру, упрямятся и упорствуют, другие отлеживаются в больнице. Вот опять сразу трое оказались там: Егупов, Вановский, Райчин. Я уже не говорю о Кашинском, который застрял в больнице основательно… В Петербурге преемником Бруснева остался Сивохив, он занялся пропагандой среди тамошних рабочих, читал им запрещенные сочинения, которые сам он имел в большом количестве.
— Это для нас крайне важно, Александр Ильич, — заметил Бердяев. — Через Сивохина мы сможем выйти на петербургскую рабочую организацию, если таковая существует! То-то было бы неплохо! Сами понимаете, как сие было бы престижно для нас! Организация действует под боком у Департамента полиции, а мы, из Москвы, обнаруживаем ее!..
— По-моему, это реально. Сивохин — далеко не Бруснев. Пожиже. Пока что он топорщится, но не очень. Думаю, что в самое ближайшее время он даст нужные нам показания. — Иванов усмехнулся. — Есть тут у меня соображение… вот какого характера… Вместе с Сивохиным был арестован в Петербурге некто Александров. Совсем еще юнец. Ершистый. Неуравновешенный. На допросах плетет всякую околесицу. В ходе расследования была выявлена еще одна фигура: дружок его Василий Воробьев. На квартире отца Воробьева Александров и проживал в последнее время. Этот Василий после ареста Александрова был тоже арестован. Зацепили его на пустяке, но вот этот-то пустячок я и намерен использовать, зная теперь натуру Александрова, который за друга, видимо, готов в огонь и в воду. Ну а ежели Александров разговорится, то, используя его показания, нетрудно будет нажать и на Сивохина… А может быть, и на Бруснева!.. Но весьма, весьма неподатлив этот Брусвов.
— Постарайтесь, Александр Ильич! Надо как-то убыстрить…
— Стараюсь, Николай Сергеевич! Дело-то весьма разветвленное, непростое.
— Не я тороплю вас. Сам понимаю: как важно тут все распутать неторопливо, основательно. Но вот и сам Дурново интересуется (сегодня от него запрос по этому делу получен!), и наш новый обер-полицмейстер проявляет нетерпение… — лицо Бердяева тронула усмешка. Усмешка означала: «Ох уж этот Власовский! Лучше бы он не лез не в свои дела, этот фанфарон и держиморда! Такому не дело важно, такому лишь бы побыстрее отрапортовать вышестоящему начальству…»
Усмехнулся ответно и Иванов: он прекрасно знал о неприязни своего шефа к Власовскому, за короткое время прославившемуся на всю Москву своими кутежами и самодурством.
— Думаю, что в ближайшее время следствие значительно продвинется… — сказал он.
Бердяев кивнул, поднимаясь:
— Не смею вас долее задерживать, Александр Ильич!..
Утром следующего дня подполковник Иванов вызвал на допрос Валериана Александрова.
— Зимой прошлого года, — начал он допрос, — вы дали своему приятелю Василию Воробьеву вот эту тетрадочку, писанную обыкновенными чернилами и озаглавленную «Письма вечного каторжника к случайной знакомой в Сибири». Вы попросили его переписать эту тетрадочку, не сказав, для какой цели. Цель же была преступная: переписанное Воробьевым затем подлежало гектографированию… Получилось так, Александров, что вы подвели своего друга, который, как мне теперь известно, делал вам только доброе. И вот он оказался под следствием, как политический преступник… — Заметив, что Александров побледнел, подполковник сделал паузу и, неожиданно возвысив голос, продолжил: — Но! Своего невинно тонущего друга вы можете спасти, поведав следствию обо всем, без утайки…