— Устал, Макар?
— Когда работается добре, от души,— не устаешь.
— Гм. Пожалуй, верно... Расскажи, как вы отдыхаете, какие книги нравятся, фильмы, как семьи устроены.— И тут же Серго обратился к директору завода: — Почему бы не помочь Мазаю выстроить коттедж?
— Не надо мне никаких коттеджей. Учиться хочу.
— Что ж, поступишь в Промакадемию. Прекрасно. Поможем...
На ком земля держится? Да, такие, как Мазай, не подкачают, не подведут...
Доживи Серго до тысяча девятьсот сорок первого года — убедился бы, что не ошибается, так поверив в Мазая, полюбив его, с такой страстью привязавшись к нему.
Начнется война — и Мазай тут же прервет учебу в Промакадемии. Вернется из Москвы в Мариуполь, станет на вахту у своей печи. Потом, взяв винтовку, пойдет сражаться с фашистами в рабочем отряде мариупольских металлургов...
А когда родной город будет захвачен оккупантами, Макар Мазай станет подпольщиком, как когда-то Серго Орджоникидзе стал подпольщиком партии, революции.
Так же схватят Мазая и будут мучить, томить в застенке. Будут уговаривать, и уламывать, и улещивать, грозить и златые горы сулить:
«Стань только к своей печи, дай нам сталь, отрекись».
Рановато и не хочется — ох, как не хочется!— умирать в тридцать один год...
«Я — комсомолец Макар Мазай. Прощайте»,— нацарапает на стене одиночки. И не станет к мартену, у которого так любил работать.
Кто скажет, о чем будет он думать в смертный час? Может, встреча с Серго вспомнится, может, жизненный пример народного комиссара или слова его: «Сталевар должен быть смелым»?..
Да, дух Серго — революционная страсть его и воля, доброта, мудрость и любовь не умрут вместе с ним, не иссякнут — будут и пребудут в потомках, в нас, нынешних. Луч озарения подвигом его труда пробьется в грядущее, поможет приблизить его к нам — сделать настоящим. И, вспоминая о жизни Серго, объединяя ее с миллионами жизней Мазаев, Стахановых, Кошкиных, люди по справедливости скажут: для их славы ничего не нужно, но для нашей всегда нужны они.
Во второй пятилетке оборонная промышленность росла в два с лишним раза быстрее всей остальной, хотя и остальная удивляла мир небывалыми темпами. Особое внимание уделял Серго новейшей боевой технике: орудиям всех видов, самолетам, подводным лодкам, танкам... Ни одна модель не шла в производство без того, чтобы он ее не опробовал, усевшись за рычаги, без того, чтоб не выслушал все «за» и «против» крупнейших военных специалистов, инженеров, академиков. Достаточна ли огневая мощь? Не тяжело ли управление? Совершенны ли смотровые приборы? Каучуковые катки? Гусеницы? Башни? Надежность брони — это жизни людей, наших парней, наших детей...
На испытаниях опытного образца нового танка, над которым работали конструкторы Кошкин, Кучеренко, Морозов, Серго с настороженным интересом сжимал рычаги управления.
Танк шел и шел. С ходу, с лету раздавили, размолотили проволочные заграждения, одолели овраг с незамерзающим ручьем, бетонные надолбы, рельсобалочные «ежи», развалили кирпичную стену, затоптали-перемахнули окопы «противника».
На высотке, в молодом сосняке, Кошкин скомандовал остановить машину, изготовиться к стрельбе. Сочувственно посоветовал:
— Вы, товарищ Серго, рот открывайте на всякий случай.
Будто прокатный стан над головой грохнул и откатился — ушам больно. Спасибо, шлем на голове с наушниками.
От четырех орудийных выстрелов танк наполнился едким, колющим глаза дымом. Кошкин, щадя наркомовы ноздри и легкие, приоткрыл люк.
— Закрой немедленно! — сквозь кашель потребовал Серго.— Пусть все будет, как в боевой обстановке.
И только расстреляв «вражескую» батарею, двинулись дальше.
— Орудие на корму! — командует Кошкин.
В вихревом гуде Серго различает зубчато скребущее завывание над затылком. Понимает: башня отворачивается. Впереди — бурелом. Из бурелома высится выстоявшая ураган сосна. Рука сама подбирает рычаг левого фрикциона. Ноге «хочется» притормозить.
— Куд-да?! — яростно клокочет в наушниках голос Кошкина.— Прямо! Вперед! А форсаж дядя будет включать?
Серго толкает рычажок до упора.
Машина кланяется земле так, что в смотровой панораме исчезает горизонт. Снег, снег, только снег в поле зрения. Но, поддав под спину, танк выравнивается. Словно на волне взмывает, приседая кормой. У-ух! Снег бежит навстречу быстрее, еще быстрее.
И сосна с ним.
Жестко. Тряско. Но кажется, и ты летишь. Рев двигателя переходит в басовитый свист, в сплошной секуще пронзительный выхлоп.
«Вперед! Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую звоном щита!.. Как жаль, что эта бешеная «скачка» вот-вот закончится!»
Снег, снег. Синяя бесконечность неба.
— Не замерзли, товарищ Серго?
— Что ты, дорогой?! Никогда еще не было мне так тепло...
Жить оставалось меньше суток. Истекал рядовой рабочий день. Начался он после одиннадцати утра, зато и не кончался еще до полуночи. Кроме деловых приемов и совещаний, одних бумаг сколько!..
«Примите экстренные меры к выпуску запасных частей для паровозов».
«Рад вашему успеху. Привет».
«Перед работниками Коломенского завода имени Куйбышева стоит важнейшая задача построить в этом году дизелей 188 тыс. л. с. безукоризненного качества и тем самым усилить обороноспособность нашей страны».
Когда совещание работников химической промышленности закончилось и все сотрудники разошлись, Серго расстегнул крючок и верхнюю пуговицу кителя, тяжело откинулся на спинку кресла. Он был слегка бледен. Трудно сказать, что у него не болело по утрам, когда он просыпался. Но врачи говорили, что в последнее время ему лучше. И раз врачи говорят... Ну, а если серьезно, то чувствовал он себя в самом деле получше. Однако ощущение близкой смерти словно сгустилось...
«Не может быть! — думал он, успокаивая себя, обводя новым, неожиданно завистливым взглядом свой рабочий кабинет.— Я не могу, не хочу! Я люблю жизнь! Эти часы на моем столе, прошедшие, прожившие со мной столько дней, столько лет! И этот бюст Карла Маркса рядом! И этот неохватный стол для приглашенных... И стулья с клеенчатыми подушками вдоль стены. И книги в шкафу. И карту страны. И карту Европы. И страну! И Европу!..»
Он думал все это и не мог избавиться от гнетущего чувства приближения беды. Как будто с нетерпением ожидал то страшное, извечно неведомое, всегда казавшееся далеким, но вдруг придвинувшееся, ставшее близким и, по удивлявшей, странной легкости, которое он почему-то испытывал вместе со страхом, почти понятным, чуть ли не осязаемым.
Не раз он уже пережил чувство беды. Но то, что он переживал и как переживал сейчас, было впервые. Внушительно грузный, он легко оторвался от кресла. Подошел к окну, словно в припадке ужаса перед неведомым, ему не хватило воздуха, и он спешил надышаться. Ни единого прохожего в проулке, куда обращены оба окна кабинета. Как всегда, молчалива и упрекающе строга старинная церковь, залитая светом слева, с площади Ногина. Косицы поземки, студеная пронизывающая ночь. Ветер безошибочно находит неплотности громадных оконных рам, шелестит отклеившейся полоской бумаги. Там, за широкими стеклами страна и земля, народ и народы...
«Люди, что там ни толкуйте, а всех вас мне хотелось видеть счастливыми. Да, грешен, я любил вас. А это не такое простое дело...»
Почему, однако, он думал о себе в прошедшем времени?
«Стоп! Что за наваждение?..»
Вернулся к обширному и удобному рабочему столу. Самолетные часы на нем показывали уже не семнадцатое, а восемнадцатое февраля тысяча девятьсот тридцать седьмого года.
Перевернул страницу календаря. Подвинул его на строго отведенное место. Сел. В пачке бумаг под рукой без труда отыскал сводку о выплавке металла за шестнадцатое. Да, можно — нужно!— залюбоваться этой сводкой. Прекрасно знал, что суточная выплавка стали опять выше пятидесяти тысяч тонн, но хотелось вновь и вновь увидеть эти заветные, выношенные и выстраданные пятьдесят.