Одаренный редкой душевной силой и чистотой, Кошкин — признанный лидер, уважаемый и друзьями и недругами. Всегда впереди других. Живет в неизбывном поиске, в непрестанном горении, в нетерпеливом творчестве. Не только выдающийся конструктор — бесстрашный боец за идею, за высокую цель. Берет на себя основные нагрузки, шагает своей дорогой, никому не давая поблажек, всех истязая работой, не щадя ни близких, ни единомышленников, ни тем более самого себя.
Когда Серго подъехал к танку, стоявшему посреди полигона, Кошкин, в замасленном полушубке, в подшитых валенках, лежал на снегу и кувалдой подбивал гусеничные пальцы спереди, возле направляющего колеса — «ленивца».
Приезд наркома со множеством сопровождающих, кажется, не произвел на Кошкина особого впечатления: он спокойно продолжал работу вместе с товарищами.
Серго нетерпеливо, с некоторым раздражением спросил:
— Неужели больше некому это сделать?!
Но Кошкин только правым, свободным, плечом повел. Лишь закончив ремонт, он оттолкнулся левым плечом от гусеницы, встал, отряхнулся, приподнял со вспотевшего лба танкошлем, представил товарищей и помощников, подал руку:
— Стараемся по достоинству встретить Гитлера, да вот пока что «ленивец», будь он неладен, подводит...
Серго смотрел на Кошкина так, точно знал, что создание танка-победителя потребует от главного конструктора предельного напряжения всех сил, что, надорвавшись, Михаил Ильич умрет сорока двух лет от роду, не дожив ни до войны, ни до Победы, став поистине одной из первых ее жертв...
Кошкин пригласил Серго в кабину походной мастерской — «летучки» на гусеничном ходу. Отъехали туда, где стояли полевые орудия — наши, итальянские и немецкие, такие же, как те, что сокрушили в Испании наши «двадцатьшестерки». Молодцеватый командир батареи, по-волжски окая, отдал рапорт, скомандовал артиллеристам:
— Бр-ронебойным!.. Пр-рямой наводкой!.. Пер-рвое!..
Высекая фонтаны и веера искр, снаряды ударили в танк.
Один!
Другой!
Третий!..
Четвертый пролетел мимо, взметнул над снегами черноземный смерч.
Командир батареи набрал воздуху, чтобы выругаться, но покосился в сторону высокого начальства, сдержался — только рукой махнул досадливо. Вновь скомандовал — злее:
— Наводи с усердием!.. Залпом!.. Огонь!..
Когда возвратились к танку, Кошкин первым выскочил из «летучки» с мелом в руке. Деловито помечая, стал осматривать повреждения. На башне, на лобовой броне обвел кругами несколько вороненых язвин, окаймленных обгорелой краской, на левом борту корпуса — окаленные вскользь шрамы-ссадины.
— Это — господину Муссолини, на-кась выкуси,— пояснял довольный Михаил Ильич.— Это — Гитлеру, а это — и наша спецболванка не взяла, отскочила. Броневые листы ставим под таким углом, что снаряды в них ударяют вскользь, рикошетят.
Серго обнял Кошкина, ощутив, какой он легкий, худенький — в чем душа? Почувствовал неодолимую, до слез, потребность сказать что-то доброе-доброе — от сердца:
— Спасибо, дорогой... Родина не забудет...
Кошкин смутился, но не отвел взгляд:
— Скорей бы в серию запустить, принять на вооружение Красной Армии... Время не терпит. Вы, товарищ Серго, лучше меня знаете, как торопится Гитлер напасть на Советский Союз...
— Обещаю поторопить кого следует. Все сделаю, но добьюсь.
— Вы на ходу, на ходу его посмотрите! — с гордостью мастерового оживился Кошкин.— Ласточка! Легкость управления...
— Слушай,— произнес нарком просительно.— Хочу сам.
— Нельзя, товарищ Серго. Решением Политбюро вам запрещено...
— Запрещено автомобиль водить, а у тебя... Ты, надеюсь, понимаешь разницу?
— Здоровье ваше...
— Чудак человек! Твой танк для меня — лучшее лекарство. Дай-ка мне шлем.
Никто не удерживал Серго, даже неотлучный секретарь-помощник Семушкин, следовавший за ним повсюду, как Санчо Панса за Дон Кихотом. Все понимали: удерживать наркома сейчас бесполезно.
С трудом протолкав сквозь проем переднего люка полы бекеши, Серго опустился в удобное кресло водителя, осмотрелся в стылой тесноте, ограниченной сверху пятном плафона, спереди проемом люка, светящимися циферблатами часов и приборов. Потер ушибленную о рычаг ногу, нащупал сквозь подметки бурок холодные, упруго неподатливые педали. Так... Наводчик, заряжающий уселись. Кошкин стоит на месте командира, позади всех, голова в раскрытом проеме башенного люка, валенки — вот они, позади валенок наводчика... Хорошо...
— Командуй, дорогой.
— Эх, семь бед — один ответ... Люк на стопор! Заводи! К бою! — Последняя команда слышна только в наушниках шлемофона.
Гудит и дрожит все вокруг: и сталь, и воздух, и ты сам. Гусеницы — продолжение твоих рук и ног. Чувствуешь, как они стелются под тебя, как по ним несут тебя катки, оправленные каучуком. Тридцатитонная машина — твои чувства, твоя воля, твои мышцы: возьмешь на себя левый рычаг — подается влево, правый — принимает вправо.
Удивление. Восторг. Раздумье. Как хорошо ощущать себя властелином покорной стали, могучей, разумной! Как хорошо, будто вместе с Чоховым!..
«Стоп, Серго,— сказал он себе,— погоди. С каким еще Чоховым? При чем тут Чохов? А при том! Самая прямая связь. Кошкин — это Чохов сегодня. Да, да, именно так. Так — и никак иначе. Сколько раз ты, Серго, проходил по Кремлю мимо царь-пушки и не особенно задумывался: ну, здорово, ну, великий мастер Андрей Чохов триста лет тому назад работал в Пушечном приказе. Шестьдесят лет проработал — отлил множество стенобитных пищалей и мортир. Что еще? Да почти ничего — больше ничто существенное в голову не приходило. А тут...»
Вообразил, будто Кошкин — это нынешний наш Чохов, нашу вот царь-пушку сработал... Сколько Кошкиных-Чоховых уже сегодня — сейчас! — у мартенов, домен и прокатных станов, за штурвалами комбайнов и пультами электрических станций защищают отечество от грядущего нашествия фашистов... Какой удар, какой выстрел решающий — первый или последний?..
Недаром чоховскую мортиру сберегли от переплавки специальным указом Петра Первого, текст которого высекли на стволе. А захваченные шведами пищали «Единорог» и «Царь Ахиллес» Петр выкупил и наказал потомкам хранить как памятники труда, мастерства, величия нашего народа.
Кто знает, может, и труд Кошкина, Кучеренко, Морозова потомки сохранят как памятник?..
Чтобы мы, сегодняшние люди, жили счастливо, Серго Орджоникидзе вместе со всем народом работал, работал, работал, одолевал беды и саму смерть.
Бед и невзгод на долю ему выпало немало: аресты, тюрьма бакинская, тюрьма батумская, тюрьма сухумская и кутаисская. Ссылка в сибирскую деревушку, от одного названия которой можно повеситься — Потоскуй. И опять ссылка — его, выросшего на юге, к полюсу холода. Подполье. Этапы. Нелегальные, по чужим паспортам, переезды через границу и по родной стране. Каторжная тюрьма Шлиссельбург — три года в ножных кандалах. Казни товарищей. Отступления и поражения на гражданской войне. Трагическая гибель старшего, любимого, брата...
Беды и невзгоды не сломили Серго, не ожесточили — напротив: закалили его доброту, мудрость, любовь — сделали прозорливее стремление приносить другим пользу, радость, шире готовность идти на помощь. Ведь не тот добр и мудр, не тот любит, кто в беде поучает, а тот, кто из беды выручает.
Не было у него с младенчества естественной привычки говорить «мама!» в моменты потрясений восторгом и ужасом. Никогда не знал он матери, вернее знал ее только по фотографическому снимку. Рос в чужом доме — без отца, без матери. И все же детство помнится, как счастье, как сбывшаяся мечта...
КТО ДРУЗЕЙ СЕБЕ НЕ ИЩЕТ, ТОТ ВРАЖДУЕТ САМ С СОБОЙ
Ему восемь лет. Он стоит в холодной воде по колено и, нагибаясь, выворачивает со дна Квадауры камень за камнем. Под камнями живут рачки, похожие на кузнечиков. Надо одной рукой держа голыш, другой схватить шустрого рачка, упрятать в мешочек, висящий на шнурке с крестом. Дядя Дато наставлял: