— Идите вы!..— Федоров негодует.— Сказал бы соленое слово, да сан и положение врача по отношению к больному не дозволяют. Тьфу, тьфу! Постучим по дереву, благо всегда под рукой.— Усмехается, стучит пальцем по лбу. Едко передразнивает кого-то, предельно не симпатичного ему: — «Хирург божьей милостью», «Чародей». Раз даже вычитал о себе в газете «Джигит». Однако завтра будет мой звездный час.
— И мой?
— Ваш — впереди, молодой человек. Да, да, не сомневайтесь. Почитаю арабскую мудрость: «Коли не знаешь, как поступать, не поступай вовсе». Я знаю. И они знают.— С достоинством мастера поднял руки так, точно меч победителя нес. Смутился напыщенности, свел к шутке: — Руки хирурга — его лицо. Понятно, и усидчивость и башковитость не вредят... Знаете, какое у меня главное прозвище? «Счастливая Рука». Это вам не «Джигит»!
— У самого Пирогова, помню, есть статья «Рассуждение о трудностях хирургического распознания и о счастье в хирургии». И по-моему, это относится не только к хирургии...
— Вот именно. Пожалуйте-ка сюда ваши книжечки с портфельчиком.
— Это насилие над личностью.
— Без препирательства!
— Сдаюсь. Подчиняюсь силе.
— Спать. Выспаться! И мне тоже. До завтра...
— Очнулся!— Зинин голос.
«Почему заплакана? И Максимович рядом, федоровский ассистент, помощник».
— Вайме! Больно! Бо-ольно!
— Потерпите, голубчик. Полегчает.
Вновь Серго проваливается в трещину, отрезающую путь к спасению. Падает, падает меж ледяных обрывов. Где же дно? Бездонная... Кричит, но никто его не слышит, даже эхо не рождается глухими стенами.
— Этери!.. Доченька!..
— Успокойся, родной! Жива-здорова.
— Вайме! Умереть лучше, чем терпеть эту боль...
— Потерпите, голубчик. Знаете, как прошла операция? — Максимович показывает «на большой».— Когда Сергей Петрович подвел руку под вашу больную почку и чуть-чуть приподнял ее к свету, в руке у него она выглядела здоровой. Все, кто были в операционной, перестали дышать...
Серго понимает, что Максимович нарочно отвлекает его от боли, но прислушивается.
Максимович так же возбужденно продолжает:
— Что, если удалим здоровую — оставим больную?.. Но Федоров на то и Федоров... Только уж когда мы вас принялись заштопывать, отошел, рассек удаленную почку, улыбнулся так, что маска над усами заелозила. Три каверны — и все внутри! Вышел из операционной, произнес какую-то странную фразу: «Тяжелы вы, звездные часы!» — рухнул на кушетку. Моторчик и у него пошаливает...
— Вайме! Больно!..— От боли Серго опять впадает в полузабытье.
Истинно, болезнь приходит через проушину колуна, а уходит через ушко иголки. Приходит бегом, а уходит медленным шагом, на цыпочках. Тяжело поправлялся Серго. Тосковал. Даже новые домны, конвейеры, стройки перестали сниться по ночам. А по утрам и того хуже: глянет в окно — снег, снег летит. Жизнь отлетает. Только теряя молодость и здоровье, начинаешь ценить их.
Прежде чудилось, умирают другие, ты — не умрешь. Ан, и к тебе придвинулось.
«Неужто я раздавлен?»
Опять глянет в окно — солнечно. Москвичи на работу спешат — в подшитых валенках по наверняка хрусткому снегу.
«На работу...» Так завидно!..
А вон валенки в самоклееных калошах, на плече пешня, на ней ящичек-табуретка раскачивается... Никогда не увлекался Серго подледной рыбалкой — разве в ссылке. Теперь до слез позавидовал: пошагать бы вот так, молодцом, с пешней на плече!
«Неужто никогда больше? Ни-ког-да...»
Зина — Зинаида Гавриловна, жена и первый друг, дневала-ночевала возле него. Прогонял. Но она не уходила. И он втайне радовался, что не уходила. Гордился ею перед врачами, сестрами, больными. Навещали товарищи по Совнаркому и Политбюро. Наезжал из Ленинграда Федоров.
Никак Серго не выздоравливал. Ел неохотно, несмотря на старания и больничных и Зины приготовить любимые блюда. Не было в нем чего-то прежнего, коренного, главного, словно не почку, а душу вырезали. Как-то раз в палату явился озабоченный Максимович:
— К вам старик просится, горец. Говорит, вылечить вас пришел. В такой рваной черкеске...
Серго побагровел так, что Максимович испугался: вот-вот швы на ране разойдутся.
— Если вы, дорогой, по одежке встречаете, научитесь уважать тех, чья одежда истерлась в работе...
— Ассалом алейкюм, Эрджикинез, князь бедняков, кунак Ильича! — Старик, верно, был живописен в выцветшей, высоленной черкеске и красном башлыке под белым халатом. Достал из-под заплат и воинственно сверкавших газырей чистейшую холстину. Бережно развернул. Торжественно поднес: — Кушай хлеб родины. Вся земля, каждый аул один зерно пшеница давал, один зерно кукуруз. Не мельница молол — душа молол. Не огонь пек — сердце... Кушай, пожалуйста! Живи, Эрджикинез, князь бедняков, кунак Ильича!
— Чурек! Как давно я не пробовал!— Жадно, с упоением, пренебрегая строжайшей диетой, накинулся на хлеб родины.
Когда Максимович заглянул в палату, он застал картину, которую можно бы назвать «Бойцы вспоминают минувшие дни»:
— А помнишь, дорогой, как ваш аул меня спасал, когда мы отступали через Кавказский хребет — зимой! — и за мою голову Деникин назначил награду в сто тысяч рублей?
— Разве только наш аул? Весь народ тебе помогал, Эрджикинез, все народы. И теперь помогут, будь уверен. Помнишь, как мы с тобой полную цистерну нефти подожгли и толкнули под горку навстречу вражьему бронепоезду — лоб в лоб?
— Славно мы их колотили.
— И опять поколотим, если сунутся. Ты только выздоравливай! Будь здоров, дорогой Эрджикинез! Ассалом алейкюм!
Больной на кровати, в пижаме, и гость на стуле, в живописном одеянии, сидели как бы по обе стороны воображаемого стола, вели застольную беседу:
— Палец болит — сердце болит, сердце болит — некому болеть. Чтоб у наших врагов сердце болел. Ассалом алейкюм! Будь здоров!
— Спасибо, дорогой! Дыши свежим воздухом, не лекарства кушай, а шашлык по-карски. Гамарджоба, генацвале!
— Здоровому буйволу и гнилой саман не вредит. Здоровое тело — богатство. Только здоровый достоин зависти. Чтоб ты, Эрджикинез, был достоин зависти! Ассалом алейкюм!
— Да, недугов много — здоровье одно. Камень тяжел, пока на месте лежит: сдвинешь — легче станет... Гамарджоба!
— Брод хвалят после того, как переправятся. Желаю тебе, чтоб ты переправился, чтоб хвалил свой брод.— Старик обратился к Максимовичу:— Врачу все друзья! — И вновь к Серго: — Но дом, в который солнце входит, доктору можно не посещать. Желаю тебе, чтоб в твой дом солнце вошел, чтоб дорогой доктор был только твой дорогой гость!..
Ведя беседу согласно народному этикету, старик прикладывал руку к сердцу, картинно кланялся с тем собственным достоинством и уважением к другому, какие присущи гордым сынам гордых гор. Усердствуя в пожелании больному добра и здоровья, он так разошелся, что порывался станцевать лезгинку. Но больничная палата явно не соответствовала его размаху и вдохновению. К тому же Максимович прервал «застолье», пригрозив пожаловаться в Политбюро.
Вместе с гостем Серго вышел из палаты. Обнял, досказывая что-то на гортанно-отрывистом языке. Постоял у окна, провожая гостя взглядом через двор, высоко поднял руки: «Гамарджоба!»
Верит в то медицина иль нет, но именно с этого часа пошло выздоровление. Опять по ночам снились новые домны, огненные реки стали, цеха из бетона и стекла, тракторы, сходящие с конвейеров. «Жить! Действовать! Вперед, князь бедняков, кунак Ильича! Только вперед, чтобы каждый час, каждый миг — звездный!»
Да, ничто так не возвышает душу, как смертельная схватка человека с грозными силами судьбы.
14 февраля 1929 года. Тяжелейшая, опаснейшая операция.
16—23 апреля. Через два — всего лишь через два! — месяца Серго работает. Выступает с обширным, обстоятельным, важнейшим докладом на партийном пленуме.