Достает часы на серебряной цепочке, щелкает крышкой. Две минуты опоздания... Три... Четыре! Семафор открыт, но Гуго, уважающий график больше святого писания, не спешит. Не поднимается в будку до тех пор, пока двое сошедших не скрываются из виду...
Еще две недели проведет Ильич на конспиративной квартире Маргариты Васильевны Фофановой. В непрестанных трудах, в непрерывной смертельной опасности две поистине трагические недели...
По его, Ильича, настоянию Центральный Комитет партии десятого октября принимает решение о вооруженном восстании. Десять человек во главе с Лениным — за. Два — против: Зиновьев и Каменев.
Снова тайное заседание ЦК, на этот раз в доме, где живет и работает Михаил Иванович Калинин. Снова яростная схватка с Каменевым и Зиновьевым, не верящими в победу. Ильич добивается своего: вопреки трусости Зиновьева с Каменевым, вопреки их неверию в успех, формируется Военно-революционный центр по руководству восстанием — из самых надежных ленинцев.
Вновь подполье — квартира Маргариты Васильевны. Газеты. Книги. Передаваемые через Эйно записки товарищам: как лучше подготовиться к восстанию, как не упустить самый благоприятный для выступления момент. Привычная напряженная работа...
И вдруг в среду, восемнадцатого октября, телефонный звонок:
— В непартийной газете «Новая Жизнь» Зиновьев и Каменев нападают на неопубликованное решение ЦК о вооруженном восстании — выдают противнику наши секретные планы.
Ленин взбешен. Где же граница бесстыдству? Уважающая себя партия не может терпеть штрейкбрехерства и штрейкбрехеров в своей среде. Ильич пишет письмо к членам партии большевиков, которое читают на заводах, в депо, на кораблях. Он говорит, что считал бы позором для себя, если бы из-за прежней близости к этим бывшим товарищам стал колебаться в осуждении их. Он товарищами их обоих больше не считает и всеми силами и перед ЦК и перед съездом будет бороться за исключение обоих из партии. Пусть господа Зиновьев и Каменев основывают свою партию с десятками растерявшихся людей... Рабочие в такую партию не пойдут... Вопрос о вооруженном восстании, даже если его надолго отсрочили выдавшие дело штрейкбрехеры, не снят, не снят партией... Трудное время. Тяжелая задача. Тяжелая измена. И все же задача будет решена, рабочие сплотятся, крестьянское восстание и крайнее нетерпение солдат на фронте сделают свое дело!.. Пролетариат должен победить!
Боль. Страдание. Негодование. И снова исступление: работа, учеба! Книги — беседы с гениями всех времен и народов:
— Человек, который непременно хочет чего-нибудь, принуждает судьбу сдаться.— Лермонтов.
— Всякий неработающий человек — негодяй.— Руссо.
— Недовольство собой есть необходимое условие разумной жизни.— Лев Толстой.
Тысячекратно прав Пушкин! Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная... Ленин читает так много, как никогда, пожалуй, не читал, хотя с юности поражал окружающих начитанностью. А больше того — мечтает. Древние мудрецы полагали, будто мир держится на трех китах. Три кита истинной жизни — Хлеб, Металл, Энергия.
Хлеб, Металл, Энергия — его судьба, мечта, суть. За труд и хлеб для всех жизнь положена. Ради них он родился и жил, и любил, и ненавидел, страдал, ликовал, плакал от радости и горя. И теперь вступил за них в схватку, яростней которой люди еще не знавали.
Настает двадцать четвертое октября. Ильич беспокоится, нервничает, места себе не находит. Наконец пишет письмо членам Центрального Комитета большевистской партии:
«Товарищи!
Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно.
Изо всех сил убеждаю товарищей, что теперь все висит на волоске, что на очереди стоят вопросы, которые не совещаниями решаются, не съездами (хотя бы даже съездами Советов), а исключительно народами, массой, борьбой вооруженных масс...
История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все...
Было бы гибелью или формальностью ждать колеблющегося голосования 25 октября, народ вправе и обязан решать подобные вопросы не голосованиями, а силой; народ вправе и обязан в критические моменты революции направлять своих представителей, даже своих лучших представителей, а не ждать их.
Это доказала история всех революций, и безмерным было бы преступление революционеров, если бы они упустили момент, зная, что от них зависит спасение революции, предложение мира, спасение Питера, спасение от голода, передача земли крестьянам.
Правительство колеблется. Надо добить его во что бы то ни стало!
Промедление в выступлении смерти подобно».
Приходит Эйно Рахья, рассказывает Ильичу о том, что делается в городе. Несмотря на запрет Центрального Комитета, на требование ждать в интересах безопасности отряда специальной охраны, Ленин решает идти чуть ли не через весь Петроград в Смольный.
Оставляет ушедшей по делам Маргарите Васильевне записку:
«Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил. До свидания.
Ильич».
Надевает порядком надоевший парик, старое пальто, кепку. На всякий случай — для конспирации — повязывает щеку платком, будто зубы болят...
Он идет в Смольный по улицам Питера, заполыхавшего походными кострами. Старое пальто. Кепка глубоко надвинута. Щека повязана платком.
Рядом — неизменный Эйно с двумя револьверами в карманах.
От квартиры Маргариты Васильевны Фофановой — по безлюдному Сампсониевскому проспекту. Тихо шелестит опавшими листьями ветер с Балтики, побрызгивает в лицо колким студеным дождичком. Их нагоняет непривычно пустой трамвай. Садятся. Кондукторша, перетянутая пуховым платком, с толстой сумкой на ременной перевязи, предупреждает:
— Едем в парк.
— Почему? Еще рано.
Эйно делает знаки, чтобы помалкивал: не привлекать к себе внимания ни в коем случае, ни под каким видом.
Кондукторша:
— Ты что, с луны свалился? Революцию идем делать. С Лениным.
— Ничего,— примирительно произносит Эйно.— Доедем хоть до Боткинской...
На Боткинской спрыгивают с трамвая. Переходят через Неву, дышащую холодными волнами, по Литейному мосту. Сворачивают на Шпалерную.
Шпалерная улица... Здесь, в знаменитой питерской «предварилке» сидел когда-то — совсем молодой! — вместе с такими же молодыми товарищами, основателями Союза борьбы за освобождение рабочего класса. «Да-с, за освобождение! И вот что из этого получается сегодня... Получится ли? Сумеем ли? Сможем?..»
Сколько воды утекло с тех пор! Сколько лет прошло с тысяча восемьсот девяносто пятого? Двадцать два года... А как помнится! До смерти не забыть, не изжить... И все эти годы жил одним, ради одного. Надеялся... Верил, знал: придет. Мечтал о том, чтобы пришло, поскорее бы пришло — наступило!..
Юнкера не дают предаться воспоминаниям. Останавливают. Но с Эйно не пропадешь. Повелительно пропускает вперед, а сам задерживается, предъявляет какие-то документы, начальственно повышает голос. Юнкера — весь наряд из молодых, необстрелянных, почти мальчишек — уступают.
Обошлось...
Но вот снова патруль или застава. Обойдется ли на сей раз? Находчивость Эйно выручает снова. Первым, не дожидаясь окрика, подходит к вооруженным юнкерам, тонко разыгрывает слегка подгулявшего повесу, развязно угощает папиросами.
Пронесло и на этот раз...
Ну, наконец-то дошли! На ступенях Смольного солдаты у станковых пулеметов, шоферы автомобилей, сгрудившихся неподалеку, в крагах, в кожаных фуражках с пилотскими очками, красногвардейцы — рабочие парни в незатейливой, но теплой одежде, с красными бантами и повязками. Жмутся друг к дружке возле костра, разведенного у первой ступени. Неумело держат винтовки с примкнутыми штыками. Настороженно переговариваются вполголоса: «Баррикада... броневик... трехдюймовка...» Страшновато делать революцию: впервой ведь.