И я опять запел, немного перефразируя:
Sur mes genoux, fille du soleil,
Oh, belle, dors sans alarme...
Le frais lotus...
Прислушиваясь к убаюкивающему мотиву, Варя как будто старалась разгадать смысл слов незнакомого ей языка: непонятны были слова, но понятна была песня -- это была нежная песня глубокой любви. Лицо Вари постепенно становилось серьезнее, выражение покоя согнало улыбку, и губки отделились одна от другой.
-- Ты засыпаешь, Варя? -- спросил я.
-- Нет, -- ответила она, не открывая глаз и только крепче обнимая меня.
-- Нет? -- недоверчиво спросил я, целуя ее.
-- Ну, если хочешь, да, -- сказала она, -- мне было так хорошо... А спать уже давно пора...
-- Хочешь, я унесу тебя к тебе наверх?
-- Неси, -- улыбаясь, согласилась она.
Я обхватил ее поудобнее, встал и тихонько понес. В те времена я мог легко снести и не такую ношу!
-- Ты не открывай глаз, пока я не донесу тебя, -- сказал я.
-- А ты не найдешь дорогу?
-- Да ведь дверь в твою комнату открыта, -- сказал я, не желая сознаться, что уже был в этой комнате. -- Там наверху одна дверь?
-- Одна.
-- И притом все-таки при луне теперь даже там наверху, должно быть, достаточно видно, чтоб разглядеть куда идти, -- сказал я, поднимаясь по лестнице.
"Скрипите ступеньки, стучите половицы, -- думал я, вступая на хоры террасы, -- теперь я не боюсь вас!"
-- Ну, пусти, -- сказала Варя, заметив по перемене температуры, что мы уже в комнате.
-- Постой, сейчас.
И я быстро сделал два, три шага, и бережно опустил Варю на постель.
-- Вот так... Спи, дитя мое, моя милая, -- сказал я, склоняясь пред изголовьем низкой кровати и целуя руки и лицо Вари.
-- Прощай. До завтра, милый. Спи и ты, -- нежно произнесла она, обвивая меня обеими руками за шею. -- И, ну, целуй еще раз, последний, на прощанье, хорошенько-хорошенько.
О, яд растлевающего, горячечного поцелуя! Кто не знавал тебя, тот не жил полной жизнью. Ты граница между мукой и блаженством. Ты смертного делаешь богом и ангела низвергаешь в ад. Ты беспощадно превращаешь человека в дикого зверя в тот самый миг, когда уносишь его в заоблачные выси недосягаемой поэзии.
Я целовал ее -- она сама этого хотела -- я целовал ее и был бы не виноват ни в чем... Я целовал ее... Она вздрогнула... она задрожала в моих объятьях... и вдруг с той же силой, с какой только что прижимала мою голову к своим губам, она толкнула меня прочь и почти громко закричала:
-- Уйдите, ради Бога, ради Бога, уйдите... скорее уходите... до завтра... пожалуйста, -- чуть не плакала она, -- да уходите же!..
Я не сознавал, что со мной творилось в ту минуту, я был обезволен и я уходил от нее, так же беспрекословно повинуясь ей теперь, как одно мгновение тому назад безвольно же отдался бы инстинкту животной страсти.
Я пришел в себя только уже внизу, запирая за собой дверь из зимнего сада на террасу. Я чувствовал, как лицо мое пылало, как билось сердце, как дрожали ноги. Ощупью я пробрался по коридору в зал, оттуда в столовую, затем в переднюю, находившуюся за комнату до спальни-кабинета... В передней горела лампа, и мой Лепорелло, по обыкновению, дожидавшийся меня, чтоб помочь мне раздеться, спал крепким сном. Он сидел в углу на решетчатом диване, с откинутой назад головой, со сложенными по-наполеоновски на груди руками и слегка прихрапывал.
Я разбудил его. Он вскочил, достал из кармана спички и пошел вперед меня зажечь в спальне свечи.
Когда он снимал с меня сапоги, я обратился к нему:
-- Так ты, Лепорелло, говорил: скотница... а?..
Его заспанное лицо исказилось плотоядной улыбкой.
XVII
-- Долгонько заспались-с, Сергей Платоныч, долгонько, сударь! Должно быть с прогулки да с хорошего-то воздуху и спится хорошо-с?..
Этими словами встретил меня на другое утро Михаил Петрович, когда я вошел в столовую. Я покраснел и взглянул на старика, стараясь угадать, не узнал ли он чего-нибудь из моих приключений минувшей ночи. Но его взгляд и добродушная старческая усмешка свидетельствовали ясно, что он ничего и не подозревал. Вари в столовой не было.
-- Нет, Михаил Петрович, -- ответил я, садясь к столу и принимая из рук Михаила Петровича стакан чаю, -- плохо спал, долго не мог уснуть.
-- Думы разные-с?
-- Да вот подумываю, что-то у меня дома делается. Позагостился я у вас, не пора ли домой собираться?
-- Гость вы у нас дорогой-с, удерживать бы вас рад-с; но вам лучше знать. Время теперь конечно такое, что не мешает и дома взглянуть. В особенности если на своих людей не полагаетесь, -- добавил он с некоторою таинственностью.
-- На людей-то я полагаюсь, -- ответил я, -- а все-таки пора, надо ехать. "На себя-то я не очень полагаюсь", -- подумал я. -- А что же Варвары Михайловны не видно?
-- Да мы уж давно чай-то отпили-с. Она ведь ранняя птичка. Улетела-с. Ушла теперь по хозяйству, на скотный.
Я почувствовал, что краснею до корней волос, сделал вид, что обжегся и поперхнулся чаем, и стал дуть на стакан.
-- Ну, а как же думаете насчет Шуманихи-с? -- спросил меня Михаил Петрович. -- Купите?
-- Да с удовольствием бы Михаил Петрович, только надо будет сообразиться с ценой и условиями, которые мне предложил мой приятель; это уж конечно решится при свидании с ним в Петербурге.
И мы завели с Михаилом Петровичем длинный разговор с скучными вычислениями стоимости разных угодий, пока старик не спохватился, что ему надо куда-то ехать. Торопливо распрощавшись со мной -- "до обеда", он оставил меня одного.
Мне было не по себе. Солнце яркими лучами врывалось в отворенные окна столовой, из окон виднелись далекие поля и синее небо, птицы под окном весело щебетали, а у меня в голове стоял туман и все окружающее казалось мне в какой-то неприятной мгле. И мысли о предстоящем объяснении с Варей, представление о том, как я скажу ей, что я сегодня уезжаю, -- а я на это твердо решился, -- все это заставляло мучительно сжиматься мое сердце. Мне было не по себе.
"Да, уехать, уехать, скорее уехать", -- твердил я почти громко.
После сегодняшней ночи я понял ясно, что играть в любовь так, как мы играли с Варей, безнаказанно нельзя. Не сегодня-завтра придется поставить va-banque, и игра примет дурной оборот и для проигравшего, и для выигравшего. Когда я, проснувшись сегодня утром, подвел итоги всему происшедшему за ночь, я ни на минуту не мог сомневаться, что, несмотря на всю мою теперешнюю любовь к Варе, в будущем я непременно охладею к ней в той же, большей или меньшей степени, в какой охладевал к прежним предметам моих увлечений. И я решился ни за что не допустить, чтоб невинная игра, которую затеял со мной этот ребенок, кончилась для него пагубным падением в колодезь, куда он хотел только посмотреть.
Я не пошел в сад, а вернулся в свою спальню и встал у окна, чтоб следить, как Варя пойдет по двору домой с другого конца усадьбы.
Мне пришлось поджидать ее не долго. Она тоже заметила меня в окне, улыбнулась, кивнула головой по направлению к саду и пошла к садовой калитке. Боже, как она опять показалась мне хороша в эту минуту, под яркими лучами утреннего солнца, на мягкой зелени луга. Я готов был забыть свою решимость уехать, мое скверное настроение как-то вдруг рассеялось, и я чуть не опрометью бросился опять чрез все комнаты и коридор на террасу и в сад.
Но я на минуту остановился у библиотеки, собрался с духом, дал себе слово быть твердым и пошел навстречу Варе, как идут на экзамен, как идут в суд, как идут в битву. Это было для меня совсем новое сильное ощущение, и я хотел довести его до конца, испытать вполне, выпить до дна кубок добровольного насилия над самим собой.