Я был рад, когда, наконец, мы остановились у крыльца, и разговор на эту тему прекратился. Варя тотчас же исчезла, чтоб распорядиться ужином. Но сама она не вышла в столовую, отговорившись головной болью. Мы поужинали с Михаилом Петровичем вдвоем и разошлись по своим комнатам.
Я был не в духе. Разумеется, мне было не до сна, тем более, что было только девять часов.
Я вышел в сад. На террасе я остановился, прислушиваясь к тому, что делается наверху, у Вари. Но там было тихо. Не видно было и отблеска огня из окон.
"Неужели спит?" -- подумал я.
Чтоб убедиться, я тихими шагами поднялся на лестницу, настолько, насколько было нужно, чтоб увидать открытые окна: нет, ее еще нет здесь -- с открытыми окнами она не спит.
Я решился подождать, спустился на террасу и сел на лестнице в сад.
Глубь темных аллей казалась еще темнее вследствие контраста с освещенной месяцем площадкой. Я смотрел в эту темную даль, и мысли мои принимали несколько грустный оттенок. Я видел, что мои дела по отношению к Варе настолько подвинулись, что предугадать развязку было нетрудно. Мне было жаль Варю: я любил ее. И я сам не знал, чего я хотел. Я понимал, что оставаться здесь в Шуманихе -- значит, дойти до развязки, затянуть на все лето роман, а потом, с наступлением осени, неизбежное охлаждение: в том, что оно неизбежно, я ни минуты не сомневался. Или уехать до начала конца, как я это всегда делал в тех случаях, когда начинал тяготиться продолжением начатого романа! Но теперь я был не в силах и уехать. Я чувствовал, что к Варе меня притягивает что-то более сильное, чем я сам. Она была уже для меня не только милой, но родной. Да, я сам готов был оберегать ее от того, что называется падением, я сам был рад, что давеча она вовремя оттолкнула меня. И в то же время я сидел и ждал ее здесь, не отдавая себя отчета, зачем я жду, и не зная, чем это кончится; я был готов прогнать себя от нее, и не мог двинуться с места, и жадно прислушивался, не стукнет ли дверь в ее комнате, ловил каждый шорох...
XVI
И дверь стукнула. В ночной тишине я мог расслышать знакомые шаги наверху, и потом красноватый отблеск свечи пробежал по темному потолку террасы, пробился сквозь переплетенные хмелем арки и рассеялся в лунном блеске сада.
Она пришла. Она там.
Надо дать ей знать о себе. Но как!
Мне пришло в голову запеть, и тотчас же показалось это чересчур банальным. Нет, лучше просто позвать ее...
Но, на мое счастие, она сама вздумала спуститься в сад. Она погасила свечу и вышла на хоры террасы.
Ждала ли она меня, рассчитывала ли она встретить меня в саду, -- но только она как будто не удивилась, когда сверху заметила меня на террасе.
-- А, вы здесь, -- сказала она и остановилась было на первой ступеньке лестницы; но потом тотчас же быстро пошла вниз.
-- Здесь, Варвара Михайловна, -- ответил я, идя к ней навстречу.
Я протянул ей обе руки, она подала мне свои, и я крепко, крепко пожал их.
-- Вы не сердитесь! -- спросил я, стараясь разглядеть ее лицо.
-- За что! -- просто, добродушно ответила она. -- Если в этом поцелуе была вина, мы оба одинаково виноваты.
-- Милая, дорогая, как вы хороши! -- воскликнул я, прижимая к своей груди ее руки. -- Как я люблю тебя, Варя, как я люблю тебя, -- повторял я, целуя их.
-- Ну, идемте в сад, -- сказала она, не противясь этим поцелуям.
Она дала обнять себя, она только слегка вздрогнула, когда почувствовала на лбу прикосновение моих горячих губ; а я в эту минуту как-то и сам понимал, что повторять поцелуй, которым мы обменялись во ржи, теперь, сейчас, было еще не время.
Мы спустились с террасы на площадку и, обогнув среднюю клумбу, направились к сводчатой аллее. Но у самого входа в аллею Варя вдруг остановилась.
-- Нет, я туда не пойду, -- сказала она решительным тоном. -- Пойдемте вот сюда.
И мы пошли на подковообразную дорожку. Здесь, уходя по дорожке, мы неизбежно должны были вскоре возвращаться с другого конца ее опять на площадку.
-- Варя, а ты любишь меня? -- спросил я.
-- Вы видите, -- ответила она, с улыбкой взглянув мне в лицо.
-- Милая, милая, -- мог только повторять я.
Нам не нужно было говорить много, мы понимали друг друга без слов, и в сладостной задумчивости шли по аллее.
-- И ты уж не боишься меня больше? -- спросил я Варю, крепче прижимая ее к себе.
-- Да я же никогда и не боялась, -- смеясь ответила она. -- С чего вы это взяли!.. Вы еще не знаете меня... Постой, я не хочу сегодня говорить на вы...
Она освободилась из моих объятий и, ударяя в такт в ладоши, произнесла:
-- Ну! Раз, два, три... Ты!.. Да, ты еще не знаешь, какая я!
-- Ты вся один восторг, -- воскликнул я, обнимая ее и покрывая лицо ее поцелуями.
-- Постой, постой, довольно, -- говорила она, стараясь освободиться и не давая целовать себя в губы, плотно сжимая их.
-- Варя, милая, ну, поцелуй меня еще так... по давешнему... ну, милая, хоть раз еще, -- приставал я.
-- Ах ты лакомка! -- произнесла она шутливо-наставительным тоном и покачивая головой. -- Стыдитесь, сударь, такой большой мужчина, с усами, и конфетки любит, ай-ай-ай!
И она засмеялась серебристым, раскатистым смехом.
-- Варя, милая, ну, не шали... ну, поцелуй, разок, один, -- умолял я.
-- Ну, хорошо, хорошо, -- произнесла она, обнимая меня, -- целуй, только не долго, а то голова кружится.
Да, голова действительно кружилась от этих поцелуев, кружилась и в прямом, и в переносном смысле; и Варя была права, когда, отстраняя меня, она с детской наивностью и недетской самоуверенностью говорила:
-- Нет, ты ведь не знаешь меня: я сильная.
-- Я знаю только то, что ты милая, что ты прелесть, -- восторженно отвечал я, чувствуя, что эта девочка совсем вскружила мне голову.
И крепко прижавшись друг к другу, мы медленно шли по аллее, счастливые, влюбленные, полные жизни. Забыв о прошлом, не думая о будущем, мы в это мгновение принадлежали этой теплой, лунной ночи, этому таинственному старому саду, мы принадлежали нашей молодости, нашей любви, мы были боги на земле.
-- Мне это ужасно нравится, -- сказала Варя, крепче обнимая мой стан.
-- Что? -- спросил я.
-- Целоваться так.
-- Ах, лакомка, -- шутливо упрекнул я ее в свою очередь, -- ну, целуй.
-- Нет, постой, потом. Я вовсе не к тому сказала, что мне это нравится, чтоб сейчас и целоваться. А знаешь, на что это похоже, ужасно похоже?
Она говорила это с такой серьезностью и оживлением, что, казалось открытие неведомого мне сходства интересовало ее больше самих поцелуев. "Дитя, она Америку открыла", -- невольно подумал я и спросил:
-- Ну?
-- Когда я была маленькой, -- живо заговорила она, -- у нас на дворе был глубокий-глубокий колодезь; в нем было темно; но когда заглянешь в него -- воду видно, и в воде, как в зеркале, свое лицо увидишь. Я, бывало, перевешусь через сруб вокруг колодца и смотрю вниз долго-долго, пока голова начнет кружиться и в глазах помутнеет... И страшно было, и приятно.
-- Ведь ты могла упасть и утонуть! -- сказал я, покачав головой.
-- Мне это все и говорили: деточка, упадешь, деточка, утонешь. А я вот взяла да и не утонула, а вот какая большая выросла. Уж как меня за это бранили, а я все-таки над колодцем свешивалась. Очень уж мне это нравилось, ужасно любила.
-- Ну, а теперь -- целоваться нравится? Да?
-- Да. Только, пожалуйста, не очень часто. Не надо, не надо, -- лепетала она, когда я опять стал целовать ее.
И я выпустил ее из своих объятий, я только галантно подал ей согнутый локоть правой руки, она оперлась на него я мы чинно продолжали путь.
Аллея кончилась, мы были снова у ее начала, на площадке пред террасой.
Пускай зоилы смеются над луной, воспеваемой поэтами, пускай она приелась читателям в лирических стихах и в любовных сценах романов, -- что ж мне делать, если я не могу забыть, как в ту ночь луна, выглянув одной половинкой из-за темного полога неба, смотрела на нас так приветливо, так радостно, как будто и она разделяла наше блаженство. Она осыпала нас снопами своих серебряных лучей, как осыпают иногда хмелем и пшеницей молодую чету; она постлала на нашем пути узорчато-серебряные дорожки; она разбудила задремавшую листву окрестных деревьев, чтоб показать им наше счастье, наши ласки; она заботливо светила нам, чтоб мы могли видеть и взгляды, и улыбки друг друга, -- и не изгладится из моей памяти незабвенная луна той далекой, невозвратимой ночи. Что мне за дело, что луна, говорят, обветшала; что мне за дело, что кто-то, где-то смеется над дифирамбами луне: мы ведь не зоилы были тогда; в эту ночь мы были только влюбленные.