Купец, давший ему пять рублей, вместо десяти, невольно заставил его теперь вспомнить случай с другим купцом, с которого он два года тому назад, запросил пять тысяч за более или менее ординарную, хотя и небезопасную операцию. Показалось дорого. Тогда он запросил десять. Ведь купец хвастался же, что ежегодно пропивает с приятелями до пяти тысяч рублей на лафите; так отчего же было не "содрать" с этого "толстосума десяти за то, чтоб не дать ему умереть от последствий лафита. Он и сказал ему тогда: ложитесь в клинику, в общую палату и ждите очереди -- я там чуть не каждый день мужикам и бабам даром разные операции делаю. Дойдет очередь до вас сделаю и вам, только за исход не ручаюсь. А за десять тысяч сделаю на дому, буду следить каждый день и час -- и за исход ручаюсь. Поупрямился тогда купец, тоже с норовом был совсем отказался от операции и чрез год умер. Зато как подняло это его докторский престиж. Весь город был на его стороне. Все недолюбливали богача самодура, то нелепо расточительного, то не в меру скупого и прижимистого, и все, не исключая и его собутыльников, говорили: "Пожалел десяти тысяч, вот и умер". Да, а ему, доктору, все тогда одобрительно улыбались, издали снимали пред ним шапки, почтительно пожимали руку и motu proprio [По собственной инициативе. (лат.)] увеличивали гонорар... А теперь?..
Лакей подал счет. Доктор вынул бумажку и получил сдачу. Он всегда был тароват и щедр и с прислугой, и со всяким бедняком. Лакею он обыкновенно давал на водку два двугривенных. Теперь он шутя подумал: "Не дать ли и мне ему двугривенный -- рикошетом".
Эта забавная мысль немного развлекла его.
У барыни, куда он поехал из ресторана, его приняли, как всегда, любезно.
После обычных объяснений о ходе болезни, разговор, разумеется, перешел на неудачную операцию и городские слухи. Доктор стал оправдывать свой образ действий и сослался на письмо, которое он напечатал в опровержение фельетона.
-- Читала, -- прервала его барыня? -- все читала, и охотно готова вам верить, но вы напрасно думаете, что эти оправдания окажут влияние на большую часть нашего общества. Нам ведь что нужно? Интерес скандала. А там по всем правилам науки зарезали вы эту барыню или не по всем это вопрос второстепенный. Главное то, что, вот, человек, которого все считали таким искусником, непогрешимым, который и сам с таким апломбом заявлял всегда и всем о своей непогрешимости...
-- Позвольте, когда же я?..
-- Я, разумеется, понимаю это заявление в переносном смысле слова. Ну, вся ваша деятельность, практика, все заявляло о вашем искусстве, о вашей непогрешности. И вдруг этот человек оплошал, сорвался с пьедестала. Ну, мы и рады, и бежим со всех сторон смотреть, как это он полетел. Ведь вы прислушайтесь -- разве говорят об умершей вашей больной? Она была приезжая, знакомых здесь нет, а если б и были, так все равно: главный интерес не в ней, а в вас, т. е. в вас двоих: вы и Игнатий Фомич. Вы и сами-то, скажите-ка по совести, вспомнили ли за эти дни хоть раз об умершей больной, как о человеке?
-- To есть как же, -- замялся доктор, -- конечно, вспоминал. Хотя я и чувствую себя вполне правым, но все-таки сознание, что я был, хотя и совершенно невольно, причиной смерти этой барыни угнетало и продолжает угнетать меня нравственно...
Сказав эти слова, доктор покраснел и в то же время почувствовал в душе прилив страшного бешенства. Слова сорвались у него с языка как-то сами собой, а они были чистейшая ложь. Он знал, что за все это время он ни разу не подумал об умершей больной.
Барыня между тем продолжала:
-- Ну, вы -- это я еще допускаю. А вот Игнатий Фомич чувствует себя, вероятно, еще более правым, притом же еще обиженным, так уж ему совсем нет дела до умершей. Ну, а обществу и подавно. Я говорю это к тому, что ваши доказательства, правильно ли вы ее резали, или неправильно, ни к чему не ведут и никому, кроме вас самих, не нужны. Нам, обществу, если что и важно, так это сознание, что, правильно или неправильно, а вы можете зарезать точно также каждого из нас, если придется подвергнуться операции. Прежде, до этого случая, все думали, что если вы человека, уже обреченного на смерть, немножко порежете, то он от этого встанет жив и здоров; а теперь будут думать, что он от этого резанья может умереть еще скорее, да за это еще надо деньги заплатить...
Барыня говорила это с милой и ехидной улыбкой.
-- Но ведь случай смерти один из сотни, или, по крайней мере, из нескольких десятков однородных операций, -- возразил доктор.
-- Не спорю, -- ответила умная барыня, -- но все-таки доверие-то в непогрешимость подорвана. Вера уж не та. И вот к этой потере веры в вас присоединяется уже и все другое: и желание показать свою мнимую чувствительность в отношении к умершей, и сочувствие к обиженному Игнатию Фомичу, и негодование на вас за то, что вы своим -- согласитесь -- бесспорно дерзким поступком во время операции хотели показать, что для вас никаких преград и рамок не существует.
-- Ну, а если б операция кончилась удачно? Как тогда отнеслось бы общество к моему поступку?
-- О, тогда совсем другое дело. Победителей не судят! -- ни минуты не задумываясь, ответила барыня. -- Тогда все ваши оправдания могли бы быть приняты. Вы могли бы обвинять Игнатия Фомича в чем угодно, и вам бы, конечно, поверили. Эта дерзость была бы названа смелостью, была бы новым лавром в венке вашей непогрешимости, чуть не геройским поступком в защиту вашего дела.
Доктор горько улыбнулся и сказал:
-- Представьте, что и я тоже думал.
-- Ну, а теперь вам нужно претерпеть некоторое отчуждение от вас известной части общества. Это будет своего рода епитимия. Но потом все перемелется -- мука будет.
-- Да зачем же мне нести епитимию, когда я не чувствую себя виновным.
-- Ну, хотя бы для того, чтобы доставить обществу, которое до сих пор было как бы подчинено вашему авторитету в известной отрасли -- я говорю -- доставить этому обществу удовольствие показнить вас, а потом и помиловать. А что касается до оправданий, то пишите их и печатайте -- это во всяком случае для нас, общества, пикантное чтение. Только не очень по-ученому. Чтоб всем понятно было.
-- Я все-таки считаю себя совершенно правым в этом деле, -- сказал доктор, вставая. -- Сегодня я напишу еще письмо в газету, послезавтра вы его прочтете, и тогда вы, вероятно, убедитесь, что обществу ни казнить, ни миловать меня решительно не за что -- правда не судима.
-- Ну, и по головке гладить тоже ведь вас не за что, -- усмехнувшись произнесла барыня, вручая ему гонорар за визит.
Лакей, проводивший его за двери на улицу и подсадивший его в сани, помешал ему взглянуть на полученную от пациентки бумажку. Не развертывая, доктор сунул ее в карман. Впрочем, он был настолько уверен в получении здесь обычных пяти рублей, что даже и не вспомнил теперь о случае, только что бывшем с ним у купца.
Дома, войдя в кабинет, он нашел на столе письмо. От ректора. Неофициальное, вежливое, но сухое приглашение прибыть завтра в заседание совета в университете. Дело касалось последней его операции и столкновения с Лойолой.
-- Та-ак! -- произнес доктор, и бросил письмо на стол.
Заложив руки в карманы, он начал ходить по кабинету. В правом кармане ему попалась в руку бумажка. Это та, что он сейчас получил за визит. Он достал ее и развернул. Три рубля.
Остановившись среди кабинета, он несколько раз перевернул бумажку в руках, усмехнулся и опять сунул ее в карман.
"Да, умная барыня. И говорит, как пишет. Все взвесила, а выгоду свою не хуже того малограмотного купчины соблюла", -- думал доктор, продолжая ходить по кабинету.
Не деньги были дороги -- он готов был лучше вовсе отказаться от гонорара -- но это были плевки, да, плевки. "Не понравится, что убавили гонорар -- не езди, наплевать на тебя, другого найдем". И они правы! К тому же Лойоле обратятся! О, какое унижение, какое унижение!.. Не ездить к ним? Ждать теперь пока сами приедут или пришлют за тобой и тогда потребовать сперва недоплаченный гонорар и потом уже ехать?.. А если не пришлют?.. И не пришлют. Значит, нужно ездить и брать с благодарностью то, что дают. "Показнят и помилуют", -- вспомнились ему слова барыни. Но ведь в этом виде это уже не гонорар, а подачка, на чай, на водку.