Перечитав еще раз письмо, он остался доволен его содержанием. Он позвал лакея и велел тотчас же отослать письмо в редакцию.
Однако писание отняло у него много времени. Жена уже входила к нему в кабинет, поздоровалась с ним, ушла, потом опять пришла напомнить, что ему готов завтрак, а там пора и на лекцию.
"На лекцию?.. Ехать или не ехать?" -- раздумывал доктор. Ему как-то было не по себе. Как-то странным казалось пойти теперь в университет. Все как будто изменилось. Как-то его встретят?..
Впрочем, он постарался отогнать от себя эти размышления. Неопределенное чувство неловкости при мысли о предстоящих встречах с людьми показалось ему и глупым, и беспричинным. Точно он в самом деле совершил преступление. Точно институтка, не выдержавшая экзамена. Неудачная операция! Первая!.. А ведь могут быть и другие с смертельным исходом. Следовательно, надо привыкать к этому чувству. Было бы глупо из-за этого раскисать ему, хирургу, человеку, профессия которого требует полного самообладания.
И доктор пошел, позавтракал, приказал подать себе лошадь и поехал на лекцию.
"Да, моя профессия требует самообладания, а у меня его не хватило на операции, не хватает как будто и теперь", -- думал доктор, подъезжая к университету. "Нет, вздор, оно у меня найдется", -- сказал он чрез секунду бодрее.
Но при входе в шинельную им опять овладело чувство неловкости. Швейцар отвесил ему молча поклон и, казалось, старался не глядеть ему в глаза. Зато он сам почему-то внимательно вглядывался в лицо швейцара, как бы допытываясь чего-то. Чего? Своего приговора? Какое малодушие!.. Обернувшись, он увидал, как в глубине шинельной прошел ректор и -- неужели это ему только показалось? -- ректор нарочно сделал вид, что не заметил его прихода, нарочно промелькнул в коридор.
Быстрыми шагами поднялся доктор по лестнице и пошел по коридору. Он умышленно опоздал приездом, чтобы попасть в то время, когда в других аудиториях лекции уже начались.
У дверей своей аудитории он встретил кучку студентов; они тотчас бросились по местам.
Аудитория показалась ему полнее обыкновенного. Ему казалось, что тут есть какие-то новые физиономии, кажется, не этого курса, чуть ли не других факультетов... Может быть, это только воображение разыгралось, может быть, и правда, но во всяком случае это на него действовало скверно. "Пришли посмотреть на меня сегодня! -- подумал он. -- Очень интересно!.. Какая однако у человечества сильная страсть к чрезвычайным зрелищам. Ну, кажется, что им надо -- а пришли".
Все время, пока он читал лекцию, он был как на иголках. Он старался не смотреть в лица студентов, и невольно взглядывал им прямо в глаза, встречался с их взглядами и не мог угадать, что было в этих взглядах: сочувствие, осуждение или простое любопытство.
Слава Богу, у него сегодня была только одна лекция. Но тотчас по окончании ее ему нужно было быть в клинике. И он радовался этому, как предлогу выйти из университета, не заходя в комнату, где собирались профессора во время перерывов между лекциями. Он прошел прямо из аудитории в швейцарскую. Но, накинув шинель, остановился на некоторое время в раздумье. Потом, вдруг обратившись к швейцару, сказал:
-- Семен! Пошли пожалуйста сторожа в клинику сказать доктору Иванову, что я сегодня не буду, что мне очень нездоровится, и я уехал домой. Пусть доктор Иванов сделает там, что нужно.
-- Слушаю-с.
Лошадь ждала его у подъезда, и когда он сел в сани, то ему вдруг стало страшно досадно на себя. Решительно он в ненормальном состоянии... Совсем не то ему нужно было сделать. Зачем он не пошел в профессорскую комнату! Нужно было посмотреть, что там делается, узнать, что говорят про него, объясниться. А он опять смалодушничал. Это его ужасно бесило, и у него действительно начинала разбаливаться голова... И потом, как это глупо, что он не поехал в клинику! Как будто чего-то трусит! Самое отсутствие его объяснят так: знает кошка, чье мясо села. Как это возмутительно, пошло! Разве он не умеет всегда, когда нужно, оборвать неуместные речи. Ему нужно было бы пойти прямо навстречу всем толкам и пересудам.
Он уже готов был вернуться; но, вспомнив, что он сказал швейцару, он нашел, что возвращаться теперь еще хуже; скажут: струсил -- и сказался больным, подбодрился -- и приехал. А теперь, пожалуй, и поверят, что он болен -- скажут: нравственное потрясение. Да разве он и не болен в самом деле? Конечно, болен. Как ни бодрись, а нечего скрывать от себя, что все это метанье из стороны в сторону есть болезненный припадок, угнетенное состояние нервов, совершенно понятное. И нечего тут досадовать на себя. Напротив, оно даже лучше, что он ни с кем ни в университете, ни в клинике не видался. Еще кто-нибудь взбесил бы его глупыми рассуждениями, и он наговорил бы, чего бы и не следовало. Да, да, лучше дать пройти этому первому моменту возбуждения и у себя, и в обществе, а тем временем ориентироваться в городских и университетских толках и обдумать дальнейший образ действий.
"Они, конечно, готовят против меня целый поход, надо подготовиться дать отпор, -- говорит сам себе доктор, возвратившись домой. -- Да, надо все обдумать, все обсудить".
Под гнетом этих размышлений он провел весь день и вечер, почти не разговаривая с своими домашними. Но настроение духа было у него до такой степени тяжелое, смутное, что он не только не ориентировался, а еще более запутался в соображениях, что делать дальше. Больше всего его раздражало, что не получалось никаких известий от противной стороны. Он знал, что побитый им профессор не мог оставить этого дела бесследно, а между тем до сих пор все, точно сговорились -- молчат.
На завтра у него был приемный день. Отчасти, чтобы поддержать свое заявление в университете о болезни -- на лекции и в клинику он и завтра решил не ездить -- он велел лакею отказывать всем пациентам, говоря, что доктор сам болен и просит всех в следующий приемный день.
Зато как раздражали его эти звонки, которые, друг за другом, стали раздаваться у него в приемные часы в передней. Сквозь затворенные двери из кабинета в переднюю, он слышал, как лакей объяснялся с пациентками, и ему были донельзя противны и эти однообразные расспросы и ответы, и раздражала эта ложь. Он тут, здоров, а лакей переусердствовал и на вопрос какой-то барыни: "в постели?" -- ответил: "лежат-с".
А он всего менее выносил ложь и, пробивая себе путь в жизни, и дерзостью, и уменьем, и сбиванием с ног встречавшихся на дороге противников -- никогда не прибегал ко лжи, даже в ничтожных случаях. За ложь он возненавидел и Лойолу, для которого ложь служила главнейшим орудием в борьбе за существование, служила и мечом, и щитом. Теперь же у него самого началось какое-то нелепое, ненужное лганье и Бог знает чего ради.
А тут в передней новая посетительница тараторит с лакеем. Голос знакомый. Она. Он лечит ее два года. Страшная сплетница.
-- Да, да, голубчик, я так и думала, так и думала, -- трещит барыня, -- захвораешь от этакого случая. Как же, как же, понимаю. Читала сегодня письмо его в газете, понимаю. Весь город об этом говорит. Так и нельзя видеть? -- вдруг заканчивает она свои рассуждения.
-- Нельзя-с. Лежат-с в постели, -- отвечает лакей, -- пожалуйте, в понедельник.
-- Нет уж, где же ждать так долго... А, может быть, и в понедельник приема не будет. Я пока уж к другому съезжу: к Игнатию Фомичу. Так и скажи барину. Что же делать, что же делать, уж такой неожиданный случай.
"Не удалось посмотреть опухла ли у меня рука от данной плюхи, поедет теперь к Лойоле смотреть вздуло ли у него щеку. Стерва!" -- подумал про себя доктор и, как только барыня уехала, отворил дверь в переднюю и выругал лакея за то, что тот разводит лишние разговоры с пациентками.
-- Да помилуйте, ведь они сами говорят-с, а не я, -- ответил лакей.
Доктор опять захлопнул дверь. Раздражение его доходило до высшей степени. Эта сплетница, которая только что ушла, будет благовестить теперь по всему городу, что он болен, лежит в постели, прибавит, что неизвестно когда и встанет, что она уже начала ездить к другому доктору.