ибо в западниках очевиден некий надлом, истерично изживаемый ими "комплекс национальной неполноценности". Вот достаточно приметное в этом отношении сочинение "Государство и эволюция", принадлежащее перу недавнего "главного реформатора" России - Е. Т. Гайдара. Признавая, что большинство стран с рыночной экономикой гораздо беднее нас, живет хуже нас, автор, тем не менее, всю ответственность за нынешний "развал" российской экономики возлагает на "ошибочно" выбранный путь развития. С негодованием пишет он, что "в центре" бытия России "всегда был громадный магнит бюрократического государства. Именно оно определило траекторию российской истории." Даже "радикальнейшая в истории человечества революция1 не поколебала "медного всадника" русской истории".
Все эти выводы, понятно, продиктованы сопоставлением России со странами Запада, где государство играло намного более "скромную" роль. Гайдар, впрочем, и не скрывает, что его оценка российской истории как "искаженной" истории Запада целиком основана на приводимых им сопоставлениях. "Государство страшно исказило новейшую историю.". Вся задача, мол, состоит в том, "чтобы сместить главный вектор истории" [14].
Согласимся, столь решительный подход к делу заведомо сомнителен ("сместить главный вектор"!), а использование созданной пушкинским гением поэмы "Медный всадник", исполненной глубочайшим и богатейшим смыслом, предстает как легковесная претензия2.
Увы, авторы подобных сочинений то ли не способны высвободиться из плена якобы отвергаемых ими "марксистских догм", то ли просто не в состоянии понять, что благосостояние той или иной страны зависит не столько от типа государства, его политического устройства, сколько от исторически сложившихся идеалов, культуры производства, неравномерного распределения природных ресурсов, их перекачки из развивающихся стран в развитые и многих других факторов, как раз и определяющих "главный вектор" развития. Исходя из того, что мы должны жить, как высокоразвитые страны - то есть как живет всего лишь 15 населения Земли, так называемый "золотой миллиард", они как-то ухитряются не замечать, что русский человек никогда не будет так неистово3 и монотонно - изо дня в день, в течение всей жизни - работать, как работают на Западе, - и не в силу "врожденной русской лени", а из-за другого отношения к материальным благам, другого расклада в его иерархии материальных и духовных ценностей. Немцы и японцы и на заре своей истории работали все-таки прилежней нас. Это факт: на Западе живут так, как там работают. И нам, чтобы жить как немцы или японцы, надо попросту перевоплотиться в них, и природу их к себе перенести, и климат, и геополитическое положение, и религию, и традиции. Каждому понятно, что такая постановка вопроса совершенно абсурдна, недостойна здравомыслящего человека.
Нет сомнения, государство в истории России имело исключительное значение. Но у Гайдара и его единомышленников выпячивается, как правило, лишь одна сторона российского бытия, совершенно непонятная без учета иных аспектов. Вспомним хотя бы о том, сколько русских людей на протяжении столетий уходило с контролируемой государством территории - на юг, север, восток, в результате чего и образовались, в частности, вольное казачество* и не подчиняющееся ни светской, ни церковной власти старообрядчество (само пространство России в значительной мере было создано именно этими народными вольницами). Вспомним и о том, что мятежное пламя из окраинных "очагов вольности" многократно поджигало и центральную Россию (болотниковщина, великий Раскол, разинщина, булавинщина, пугачевщина…)5 и что определенное "равновесие"
народа и государства установилось лишь к XIX веку1. И если уж и ставить в связи с этим вопрос о своеобразии России в сравнении с Западом, то наиболее кратко и просто ответить на него можно так: чрезвычайная властность ее государства всецело соответствовала чрезмерной вольности ее народа (кстати, именно такой смысл и воплощен в образах пушкинского "Медного всадника").
"Не свобода, а воля", - говорит Федор Протасов [48, с. 107], имея в виду истинную и высшую для русского человека ценность бытия и как бы подтверждая своим высказыванием распространенное мнение, согласно которому западная и русская литературы различаются прежде всего тем, что первая открыла и со всей силой утвердила человеческую личность, а вторая с небывалой мощностью воплотила стихию народа; что в первой идея свободы индивида выступает как центральная и в известном смысле самоцельная, а во второй - явно отступает на задний план. В этом, несомненно, есть своя правда. Но все же дело обстоит сложнее. Личность ценна прежде всего богатством содержания, духовной высотой, имеющими всечеловеческое значение. Точно так же и в народе первостепенное значение и ценность имеют не его неповторимые черты (хотя без них он немыслим), но всеобщий, имеющий ценность для всех народов смысл бытия.
В русской литературе, а значит, и истории (ибо литература есть своего рода плод истории) воля личности обращена к всемирному, вселенскому бытию, и "ближайшие" внешние ограничения, способные уничтожить свободу индивида, для этой воли оказываются только помехами, трудностями, препятствиями - пусть и тяжкими, но не могущими ее раздавить. "Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? - смеется над французскими солдатами Пьер Безухов. - Меня? Меня - мою бессмертную душу!..
Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. "И все это мое, и все это во мне, и все это я! - думал Пьер. - И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!" Он улыбнулся и пошел укладываться спать" [47, с. 115].
Приведенный отрывок из "Войны и мира" подтверждает: самая полная свобода индивида ничего не дает воле личности, устремленной к бытию и смыслу, лежащими за пределами этой свободы. Но нельзя не признать, что эта выраженная Л. Толстым и другими нашими классиками устремленность, берущая начало в недрах народного мироощущения, имеет и оборотную сторону.
В западноевропейских странах даже самая высокая степень свободы в любой сфере деятельности (политической, экономической и т. д.) не может привести к роковым последствиям: большинство населения ни под каким видом не выйдет за установленные пределы, будет всегда "играть по правилам". Между тем в России безусловная, ничем не ограниченная свобода сознания и поведения - то есть, в сущности, уже не свобода, подразумевающая определенные границы, рамки закона, а собственно российская воля - вырывалась на простор чуть ли не при каждом значительном ослаблении власти: от болотниковщины до махновщины. Можно, конечно, понять настроенность тех людей, которых смущают и даже ужасают присущие России крайне резкие и приводящие к поистине катастрофическим последствиям "повороты". Однако призывы и попытки "сместить главный вектор", игнорирующие особенности национального самосознания, не более основательны, чем, допустим, проекты изменения ее континентального климата, дабы он стал подобен атлантическому климату стран Запада.
Поэтому последовательное западничество, в конечном счете, представляет собой один из видов русского экстремизма.
То же самое, в принципе, следует сказать и о славянофилах, всячески идеализирующих Россию. Как известно, ортодоксальное славянофильство,
опираясь на единство происхождения славянских народов, ратовало за развитие самобытной славянской культуры и цивилизации, создание самостоятельного славянского мира во главе с русским народом. Оно не видело или не желало видеть, что существеннейший геополитический водораздел проходит вовсе не между Чехией и Германией и, тем более, не между Хорватией и Италией, а по западной границе России, и когда перед славянскими народами того географического и духовного пространства, которое мы и называем собственно Европой, открывалась перспектива "свободного" выбора между Россией и Западом, те, как правило (отдельные исключения его не отменяют), стремились - и до сих пор стремятся - интегрироваться с Западом1.