– Елена! – гневно пробормотала Уршула. – Зять, рассказывайте скорее.
– Бан, – продолжал Коньский, – словно оттягивал более важные дела и все поглядывал на вход; то же делал и я. ожидая с нетерпением туропольцев. Собрание установило размер налога на дым, выбрало вельмож в банский суд, назначило Моисея Хумского экскактором, постановило, что кметы бедековичевского уезда должны укрепить Крижевац, и начало говорить об укреплении Копривницы, но в этот момент с криками, гремя саблями, вошла толпа туроггольцев, впереди их Вурнович, братья Погледичи и жупан Арбанас. Они поместились между правой и левой стороной, и Яков стал спереди, так что все его могли видеть. У меня радостно забилось сердце, а Степко, потирая руки, гордым взглядом смерил Тахи, который посмотрел на него в ответ совсем спокойно. Бан также нисколько не смутился, а Гашо Алапич, до сих пор смотревший в землю, даже поднял голову и зажмурился, как кот, так что я и впрямь подивился. Наступила гробовая тишина. Бан быстро встал, вынул из-за пояса письмо с большой печатью и передал его Дамяну. Тот вскрыл его. Все затаили дыхание. «Nos, Maximilianus secundus…»[50] – начал читать протонотарий, – король-де с тяжелым сердцем узнал от своих верных советников о том, какая тирания царит в Славонии, где некоторые вельможи и дворяне, ниспровергнув закон и право, подняли дерзновенную руку на королевского наместника, на… бана, и во главе всех…
– Подбан Амброз Грегорианец, не так ли? – закричал Амброз, вскакивая, и глаза его засверкали.
– Да, Амброз Грегорианец, – продолжал Коньский, – но в это мгновение раздался ропот, и глаза дворян загорелись угрожающим блеском. «Король, – продолжал протонотарий, – решил наказать за это злодеяние и отрешить подбана от должности».
– Ой! – вскрикнула Уршула, всплеснув руками. – Все пропало. Так вот каково это высокое правосудие! Тьфу!
Степко стоял в углу, сжимая в руках саблю, и скрежетал зубами, на глазах его блестели слезы; Амброз привстал, но снова сел и, подперев голову, сделал Коньскому знак рукой:
– Продолжайте, продолжайте!
– Собрание застонало от криков и возгласов; шумели, гудели, хлопали в ладоши, бушевали, звенели саблями, потрясали кулаками. Бан побледнел, протонотарий замолчал. Когда по знаку бана все успокоилось, протонотарий продолжал чтение: «…король приказал подбана и всех соучастников злодеяния наказать». Едва проговорил он эти слова, как бан поднялся и громко крикнул: «Так как по воле короля подбан отставлен, давайте выбирать нового! Согласны?» – «Выбираем!» – загремел Тахи. «Выбираем!» – загремели его соседи. «Нет!» – крикнул я гак громко, что чуть ребра не треснули; сейчас, подумал, укротим бурю; но Яков Погледич снял шапку и крикнул: «Выбираем! Vivat banus! Долой Грегорианца!» И вся его толпа крестьян загремела в один голос: «Vivat banus! Долой Грегорианца!» У меня кровь застыла в жилах. Степко готов был выхватить саблю, Вурнович смертельно побледнел и схватил Погледича за грудь. «Нас предали, мы пропали», – вихрем пронесся над нашими головами яростный крик; в этой бешеной суматохе мы увидели оскаленное дьявольское лицо суседского изверга, а сверху вперился в нас адский взгляд этой черной змеи – Елены Тахи. Я вскочил на скамью, хотел говорить. Погледич махнул рукой. «Долой!» – заорала толпа. Керечен выскочил, потрясая кулаками перед баном, но тот закричал: «Хотите ли Ивана Форчича в подбаны?» – «Хотим!» – завыло собрание, а Кеглевич поднял носатого Форчича на плечи. «Vivat Форчич!» – заорали по знаку Погледича крестьяне; и Форчич сел на ваше место. «Тихо! – вдруг раздался голос, пронзивший каждого в сердце; дрожащий, смертельно бледный, перед баном стоял мой приятель Вурнович; глаза его горели, как огромные раскаленные диски, он ударил саблей по столу. – Тихо, говорю я! Я хорватский дворянин, и мой свободный голос не боится вашей ярости. Вы обманули короля, коварством получили письмо, скрыли от него, какой хитростью Тахи ограбил бедную вдову, вы нарушили закон, запятнали старую хорватскую честь, вы обманули неопытное дворянство грязной взяткой, вы замарали золотой венец правды, вы, злодеи, прикрываете свои козни пурпуровой мантией, но я, простой дворянин, протестую против этого насилия и коварства, против этой хитрости и злобы. Не бойтесь, сейчас эта сабля не будет направлена против вас, потому что я ее наточил против турок, – родина зовет; но как только мы побьем турок – берегитесь! Вы растоптали благородное сердце старого хорвата, разрушили семейное счастье, ограбили вдову! Горе вам!» Вот что сказал Вурнович. А бан, слегка приподнявшись и упершись кулаками о стол, глядел, раскрыв рот, на храброго дворянина, дрожа всем телом, и от злости у него язык отнялся. Тахи покраснел до корней седых волос, которые развевались, как грива, и в ярости, вскочив на стул, крикнул: «Долой Вурновича! Мы здесь хозяева! Я победил! Вашу Уршулу я пущу по миру». – «Бог тебя накажет, кровопийца!» – ответил наш приятель, но в это мгновение над его головой сверкнули сабли; он вернулся к нам, и наш славный отряд, размахивая вокруг себя оружием, покинул собрание; и вот мы здесь. Ох, благородный господин! Зачем выпало мне на долю все это вам говорить, зачем суждено мне было дожить до этого дня…
Наступило молчание. Уршула сидела на скамье. Она прислонила голову к стене, рот у нее был полуоткрыт, глаза лихорадочно блуждали. Анка, опустив голову, одной рукой опиралась о стол, а другой ухватилась за сердце, а Керечен молча грыз ус; остальные словно окаменели, только Амброз сохранял спокойствие. Он подошел к Вурновичу и, протянув ему руку, сказал:
– Благодарю тебя, мой друг!
– Прости меня, – и Вурнович с плачем бросился в объятья Амброза, – мои братья также и меня обманули. Они, неопытные, соблазнились тайной взяткой Алапича, прости меня и народ.
В это мгновение отворилась дверь и в комнату вошел новый королевский нотарий, Иван Петричевич, холодно поклонился и передал Амброзу и Уршуле письмо.
– Письмо от его королевского величества подбану, – сказал он и, снова поклонившись, вышел так же, как пришел.
Все переглянулись в изумлении. Амброз распечатал письмо и стал в волнении читать.
– Nos, Maximilianus… Слушайте! – расхохотался он. – Король повелевает мне, Ургпуле и ее зятьям предстать перед судом по обвинению в злодействе, в государственной измене и в оскорблении его величества, а вы, госпожа Уршула, должны по его приказу вернуть Тахи все имение.
– Никогда! – вскричала женщина, вскакивая на ноги.
– Должны… пока, – сказал Амброз, – таково повеление короля.
– Изменники! – закричали все в ужасе, окружая старика, который выпрямился, как скала средь бурного моря, и, сжав в руке письмо, поднял его к солнцу, снявшему через окно, и торжественно произнес:
– О солнце, ты, что светишь и праведным и грешным, прочитай это письмо, загляни в мое сердце – и померкни! Успокойтесь, дети! Я больше не подбан, я теперь адвокат. Клянусь честью, король сам разорвет свое письмо!
На третий день после дня святого Якова Тахи вступил во владение имениями Сусед и Стубица. От возгласа изверга: «Ага, теперь я ваш хозяин!» – в страхе и ужасе замер весь край.
13
На сретение 1566 года была сильная стужа. Господин Фране Тахи благодаря своему медвежьему нраву, еще более огрубевшему после стольких лютых боев, не боялся ни стужи, ни метели; но прошедший год был так труден для него, как и для всей страны, у которой османские варвары отняли Костаневицу и Крупу, что Тахи хотел дать отдохнуть своим косточкам, которые начала пощипывать подагра. Он прекрасно знал, что, как только растает снег, его снова призовет военная труба: король Макс запретил платить дань туркам, и ходили слухи, что султан сам поведет войска на Вену. Этот зимний отдых был и потому еще на руку Тахи, что давал ему возможность укрепить свою власть в этом крае и тянуть жилы из крестьян, причинивших ему и его законной супруге столько неприятностей; другими словами, он собирался мстить всем, кто посмел сопротивляться его жестокому господству. И вот господин Ферко в веселом расположении духа сидел, вытянув ноги, у пылающего камина, а против него расположилась госпожа Елена, которая вышивала шелковый пояс своему сыну Гавро. Оба оживленно разговаривали.