– Почему?
– Будут говорить о вас, – ответил порывисто Коньский, – прошу вас, не ходите.
– Что ты, свояк, с ума сошел? – крикнул в бешенстве Степко, ударив кулаком по столу. – Ты нам ничего об этом не сказал. Надо же заставить этих мерзавцев скинуть маску.
– А почему же бан может идти на сабор? Разве не он зачинщик насилия? – вставила горячо Уршула.
– Бан – глава сабора, – спокойно ответил Коньский. – Мы будем вас защищать, доложим вам все, domine Ambrosi! Но заклинаю вас, не ходите.
Подбан внимательно посмотрел на Коньского и, сделав знак рукой, сказал:
– Выйдите на минуту! Все, кроме Коньского.
Все вышли.
– Господин Коньский, – продолжал Амброз, – вы что-то знаете. Говорите!
– Вот в чем дело, – ответил хозяин дома. – Епископ Джюро Драшкович советует вам не ходить на сабор. У него на то веские причины. Может разразиться буря, может дойти до столкновения. Родина в опасности: сейчас все должны объединиться и быть готовыми к войне. Потому-то вас епископ и просит не ходить. Он мне не хотел говорить, но я предполагаю, что Тахи удалось склонить короля на свою сторону. Ради бога, не ходите!
Подбан немного подумал, потом спросил:
– А где епископ?
– Уехал в Тракощан, чтоб избежать бури, которая может разыграться на саборе.
– Позовите всех, – сказал подбан.
Коньский повиновался.
– Господа и братья, – обратился подбан к вошедшим, – я завтра на сабор не пойду.
– Боже мой! – воскликнула Уршула вне себя, схватив старика за руку. – Вы нас бросаете на произвол судьбы! Ради бога, не делайте этого.
– Батюшка! – закричал Степко, становясь на колени перед Амброзом. – Заклинаю вас сыновней любовью, не поступайте так, каждый волос вашей седой бороды стоит сотни их слов.
Но подбан поднял голову и сказал:
– Не пойду.
Тогда Коньский подбежал к нему и, поцеловав его руку, воскликнул:
– Благодарю вас, достойнейший муж. Я буду защищать вас до последнего вздоха. А вы подождите! Придет время, и все увидят, насколько благородна душа Амброза Грегорианца.
Было утро дня святого Якова, час открытия сабора. Старик Амброз, опустив голову, заложив руки за спину, шагает по комнате в доме Коньского. Он мрачен и неспокоен. Мечется из угла в угол, как лев в клетке. Иногда остановится и посмотрит в окно. Наблюдает, как выборные идут через Каменные ворота на сабор. Одни, оживленно разговаривая, спешат, боясь опоздать; другие, наоборот, идут медленно и молча, как бы нехотя. Пешие, всадники, вельможи, сливари из Турополья в синих кафтанах под ментиками. А Амброз не может, не смеет пойти. Он мрачно хмурит брови, и на глазах его дрожат слезы. Он один. Мужчины ушли на сабор; Анка в своей комнате с матерью Уршулой, которую трясет лихорадка. Он один со своей седой головой и своим благородным сердцем, которое так взволновала чужая нечестность. Да и теперь оно бьется все чаще, стучит все громче. Что-то будет? Время ползет медленно, как червь; все тихо, лишь изредка с площади Св. Марка доносятся крики – это сабор, заседающий во дворе ратуши. Минул полдень, уже час дня. С улицы послышались топот, шум, крики. Подбан подошел к окну. Взволнованные, разгоряченные, с красными лицами, бранясь и смеясь, шли выборные с сабора. В коридоре раздались шаги. Дверь отворилась, в комнату стремительно вбежал Степко и, став перед отцом на колени, воскликнул:
– Батюшка! Батюшка! Какой позор!
За ним вошли Бальтазар, Керечен, Коньский, Друшкович и Вурнович – бледные, дрожащие, с выражением отчаяния на лице, а на крик Степко в комнату вбежала Уршула с блестящими от лихорадки глазами и с ней Анка.
– Бога ради, что случилось? – закричала Уршула, подбегая к Степко.
– Помолчите, женщины! – приказал спокойно Амброз. – Сейчас все узнаете. Пусть говорит господин Коньский.
Он сел, а Коньский начал приглушенным голосом:
– Пошли мы утром на сабор полные надежд. Подсчитали голоса. У пас большинство, и это большинство, конечно, сумеет отвести грозу от наших голов, даже если она идет с престола. Площадь Св. Марка была полна выборными, но не было ни криков, ни шума, стоял глухой гул и ропот, все поглядывали друг на друга исподлобья. Чувствовалось, что назревает буря. Когда нас, то есть меня, Степко и Керечена, заметили, пробежал шепот, и все глаза устремились в нашу сторону. Но мы не остановились. Поздоровавшись кое с кем, мы пошли прямо к ратуше, чтоб запять хорошие места. Так было условлено еще вчера. Во дворе было порядочно дворян, и наших и их сторонников, но, насколько я мог разобрать с первого взгляда, наших было больше. Потом с площади пришли еще другие. Двор маленький, и была настоящая толкотня. Мы забрались на правую сторону, а за нами стояли братья Секели, Друшкович, Мрнявчичи, аббат Павлинский, выборный города Загреба, Томо Микулич, горожане из Крижевца и Вараждина, дворяне из крестьян из Калника, а отдельно самоборцы.
Против нас, злорадно посмеиваясь, стояли господа Мато и Шиме Кеглевичи, Джюро Всесвятский с опущенной головой, его брат, каноник Стипо, который со слащавой миной униженно извивался перед этим медведем Шимуном Кеглевичем; был там и Ладислав Буковачкий, который, сложив руки на животе, уставился прямо перед собой. Иван Петричевич, размахивая руками, перебегал от одного к другому и показывал на нас пальцем, в то время как Иван Форчич, горделиво выпячивая кверху свой нос пьяницы, смахивал пушинку со своего доломана. На их сторону встало довольно много мелких дворян, и Петричевич без конца отвечал на поклоны, поднимая обе пятерни. Послышались крики и возгласы. Это шли драганичане со знаменем! Все до одного примкнули к нам. Мы молча смотрели перед собой, но я был несколько удивлен, не видя ни Погледича, ни Вурновича и ни одного туропольца. А ведь они нам обещали. Затрубила труба – бан идет; дворяне все встрепенулись, потянулись вперед. В шапке из горностая, в вишневой бархатной мантии вошел бан, за ним Иван Алапич с новым шелковым знаменем и, наконец, смеясь и вертя головой, горбун Гашо и рядом с ним – Тахи. На голове его торчала остроконечная меховая шапка, а правой рукой он держал широкую саблю. Он гордо нес свою голову, веки опустил, нижнюю губу выпятил. Бан сел за стол посреди двора, рядом с ним протонотарий Дамян; одно кресло – ваше – оставалось пустым. Наступила тишина. Я взглянул на противоположную сторону. Там стоял Тахи, беспокойно наматывая на пальцы длинную бороду, и смотрел на нас насмешливым, дьявольским взглядом, показывая из-за толстых губ блестящие белые зубы. Эрдеди заговорил. Голос его дрожал, но говорил он решительно. Приветствуя выборных, он сказал, как сердце его радуется, что они собрались в таком количестве в столь серьезное время, когда враг христианства снова угрожает родине. Он не сомневается, что сословия готовы на любые жертвы и докажут свою верность королю и родине. Но для того чтоб выполнить эту высокую задачу (тут Эрдеди заговорил громче, а все его сторонники стали смотреть в нашу сторону), надо уважать власть и закон и надлежит, хотя бы и мечом, выкорчевать ту сорную траву, которая угрожает заглушить правду. Такова воля его королевского величества, который готов уничтожить всякого тирана, бан же будет исполнять волю государя, ибо «Justitia regnorum iundamentum».[49]
– Justitia! – усмехнулся гордо Амброз. – Продолжайте.
– От столь великого множества людей, – продолжал Коньский, – духота была такая, что мозги чуть не плавились; у всех от нетерпения кипела кровь. На слова бана Стипо Всесвятский одобрительно закивал головой, а наглец Тахи при последних словах крикнул: «Правильно! Да здравствует король!»; ему вторили некоторые дворяне. И на нашей стороне все гудело и кипело: Лука Секель выпалил в сторону Тахи: «Поглядите-ка на ангела правды!» Ропот утих, но глухое брожение продолжалось. Протонотарий, покашливая, огласил письмо короля, в котором утверждались постановления последнего сабора. Крестьяне зевали, слушая это бесконечное чтение на латинском языке. Дворяне, перешептываясь, смотрели наверх, где, на галерее, жена бана, в богатом наряде, следила за собранием; рядом с ней сидела Елена Тахи…