Улицы были пусты, но вскоре мы увидели трамвай. Водитель разрешил нам проехать бесплатно, когда узнал что мы из Монтелюпы. Нас удивлённо рассматривали пассажиры ― наверно мы были похожи на стаю грязных облезших крыс. Вроде не веря нам, один из них стеснительно спросил нас: «Неужели в самом деле нас выпустили из Монтелюпы?» Водитель посоветовал нам обратиться в комитет Красного Креста за едой и ночлегом. Для этого нам надо было ехать с ним до железнодорожного вокзала, а затем пересесть в другой трамвай. Прибыв на железнодорожный вокзал, я не стал ожидать другого трамвая. Не сказав никому ни слова, я покинул своих и направился к входу на станцию. Вот он ― нищий, ― как всегда левее входа. Размытые контуры его пепельно-серой фигуры было видно издалека. Я махнул ему рукой, но он не ответил. Он не мог меня видеть, ведь я выходил из тьмы.
Я остановился в нескольких шагах от него. От резкого белого света фонаря над входом, тень вытертой шляпы густой паутиной обвила его морщинистое лицо, с наёжившейся густой щетиной. Его тёмные солнцезащитные очки прятали его глаза, как непроницаемые стены, словно говорили, что он не хочет иметь ничего общего с внешним миром. Одной рукой он придерживал небольшую цинковую кружку, стоящую у него на колене.
Смотрел прямо на меня, словно изучал.
Я поприветствовал его:
― Добрый вечер, пан!
Он вздрогнул от неожиданности. В кружке зазвенела монетка.
― Вы сказали «Добрый вечер, пан»? ― он сделал ударение на слове «пан».
― Да, добрый вечер. Как поживаете? ― сказал я.
― Господи, кто вы? Я вас не знаю, ― он поставил кружку на землю. ― Дайте-ка глянуть, ― сказал он и протянул руки, пытаясь дотронуться до меня, но я стоял немного дальше. Его руки пролетели в воздухе, как крылья раненой птицы.
― Никто не называл меня раньше паном… Как же это? Вы ведь даже не знаете меня.
― Да нет, знаю, очень хорошо знаю. Я не раз видел вас.
Я подошёл ближе. Он сжал губы и как бы прищурил глаза, пытаясь вспомнить, видел ли он меня раньше.
― Так какого чёрта вы раньше не разговаривали со мной? ― сердито огрызнулся он.
― Я видел вас издалека, вон оттуда, ― ответил я, показывая рукой на часть Монтелюпы, которую было видно с места, на котором я находился.
― Вон там, правее, над крышами домов ― видите заколоченное окно на верхнем этаже?
― «Видите»? ― он прикусил нижнюю губу. Горько рассмеялся. Трясущимися руками снял солнцезащитные очки. Два пустых, тёмных углубления, как пустые гнёзда, вызывающе смотрели на меня, над одним из них не было брови. Я вздрогнул.
― Работа осколка большевистского снаряда во время Первой мировой войны, когда я боролся за независимость Польши, ― объяснил он, снова одевая очки.
― Мне очень жаль, ― сказал я. Неожиданно поражённый его слепотой, я не знал что сказать, поэтому ещё раз повторил «Мне очень жаль». Сразу почувствовал, что ему мои сожаления не нужны, что «мне жаль» касается скорее всего меня.
― Да ну, что вы! Мне не так уже и плохо, ― он словно пытался утешить меня. ― Живу в собственном мире, в себе, никому не принадлежу, ничего мне не принадлежит. Ничто не может мне навредить, ― смолк и выпрямил спину. Он сложил перед собой руки, кружку поставил на колени, при этом гордо держал голову. В стёклышках его очков мигали избражения проходящих мимо людей.
― Да, я потерял зрение, но могу видеть людей по их голосам. Ты ещё очень молодой парень, разве не так?
― Да, мне в апреле будет семнадцать.
― Судя по интонации ты нездешний. Что ты делаешь в Кракове?
― Собственно, ничего. Я год отсидел в Монтелюпе.
― Господи, в Монтелюпе ― той тюрьме на холме?
― Да, меня только час назад выпустили.
― Выпустили? Из Монтелюпы?.. Час назад и ты пришёл ко мне…
― Да, я видел вас почти каждый день через дырку в доске, которой было заколочено окно в нашей камере. Вы единственный, кого я знаю в Кракове. Вы мой друг. Я должен был вас увидеть.
Он улыбнулся.
― Такого со мной ещё не было…никогда…ты пришёл увидеться со мной…
Мы оба замолчали. Воздух расколол протяжный свисток поезда, который прибывал на станцию. Женщины и мужчины с поклажей торопясь двинулись к нему, боясь опоздать.
Он двумя ладонями взял меня за руку. Долго держал её, словно это была его единственная связь с миром, который ему не судилось увидеть. Как часто я хотел быть рядом с ним! Быть им. Только теперь, когда он взял меня за руку, я почувствовал, что я уже не заключенный. Я свободен.
― Куда ты направляешься?
― Домой, во Львов.
― У тебя есть билет?
― Нет.
― А как ты собираешься попасть в поезд? У немцев с этим очень строго.
У меня так от свободы закрутилась голова, что я и не подумал об этом.
― Не знаю, попробую…― ответил я, переступая с ноги на ногу.
― Подожди…
Он долго возился с пуговицами своего пальто. Наблюдая, как он расстёгивает то обшарпанное пальто, потом что-то похожее на полинявший военный мундир и наконец запускает руку под широченный свитер, я вдруг ощутил холод. Я не был одет по зимнему. Штаны и рубашка, нестиранные со дня ареста, прошли бесконечное количество дезинсекций против вшей и теперь были изношенными и заскорузлыми. Нижнее бельё давно уже съели вши. Впрочем я имел пиджак от Красного Креста. Я поднял его воротник и придерживал рукой.
После тщательных поисков он вытянул из-под свитера небольшой свёрток, завёрнутый в старую газету, а оттуда вынул маленький коричневый конверт. Немного покопавшись в конверте, он протянул мне две бумажки, которые оказались неизвестными мне деньгами.
― Вот тебе два гораля ― новая немецкая оккупационная валюта. Они не много стоят, но на билет хватит да ещё и останется.
Он затолкал деньги мне в ладонь.
Я поблагодарил. Мы пожали руки. В этот момент мне показалось, что я вижу его глаза, но это было просто отражение моих глаз в стёклах его очков. Я заторопился к кассе. Оглянувшись, увидел, как он прислушивается к удаляющимся звукам моих шагов…
Я ВИЖУ СОБСТВЕННОЕ ЛИЦО
Поезд местного сообщения не торопясь отошёл от Краковского вокзала, но затем набрал привычную скорость. Вскоре вагон наполнился парным теплом. Пассажиры, насколько я мог разобрать в полумраке, судя по их поклаже и одежде, были крестьянами, которые возвращались домой с базара.
Я сидел возле окна. Ритмичный стук колёс убаюкивал меня на сон. Я поплотнее запахнул пиджак, поднял воротник, наклонил набок голову. Какое наслаждение быть вне камеры, вне власти той вечно включенной электрической лампочки, которая висела надо мной днём и ночью. Незаметно я упал в объятия дрёмы.
Спал я долго, намного дольше, чем думал. Когда проснулся, уже светало. Поезд катился по заснеженным равнинам. Впереди виднелись контуры села и церкви. Недалеко от железнодорожного пути крутилась стая ворон, готовая к разбою.
Наш вагон не был переполненным, но все сидячие места были заняты, а один пассажир стоял, облокотившись на дверь. Почему-то все уставились на меня, даже когда я и не смотрел на них. Возможно из-за моего слишком большого пиджака или из-за бритой головы ― я единственный в вагоне был одет не по-зимнему.
Крестьянка, которая сидела напротив, не сводила с меня глаз. Иногда раскрывала губы, словно хотела что-то сказать, но не осмеливалась. Наконец наклонилась ко мне и, прикрыв рот рукой, тихонько по-польски спросила:
― Ты только вышел?
Я знал, что она имеет ввиду ― тюрьму.
― Да.
Отклонившись назад, она спросила:
― А куда направляешься?
― Домой, ― ответил я. Но поняв, что это ей ничего не говорит, добавил: ― Во Львов.
Она закивала головой, понимая, что у меня впереди длинная дорога, а потом неожиданно сказала:
― Ты наверно намного моложе, чем кажешься. Наверно ещё и двадцати нет. ― Подумав, добавила: ― А откуда у тебя этот шрам на лбу?
Шрам? Я и забыл о нём. На самом деле я его никогда и не видел, только на ощупь знал, что он там есть. Ничего особенного.