Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я по-прежнему твой —

Я не вернуться не мог!

Эту песню мы с Дэдкой сочинили на пару и продали

137

эстрадной певице Анне Гузик — шумной и агрессивной женщине. По гостиничному коридору она проносилась как танк и в ее номере тут же начинался скандал.

Муж артистки — молодой глупый мужчина — больше всего любил наряжаться, и однажды чуть ли не со слезами пожаловался, что во время недавнего пожара у него сгорело четырнадцать костюмов.

Я лежал в неубранной комнате под потертым одеялом и думал:

— Зачем человеку четырнадцать костюмов?

БУСЯ И ДРУГИЕ –

Боже мой, кого я только не перевидал!

Останавливался в гостинице провинциальный еврейский театр, не помню откуда.

Режиссер, запальчивый и лохматый, уверял меня, что они гораздо лучше ГОСЕТа, что Михоэлс и Зускин — фигуры дутые, и в доказательство провел у меня репетицию. Поминутно вскакивал, бегал по комнате и шумел на актера:

— Идиот! Бездарь! Неужели нельзя выучить правильно хоть одну интонацию?

Приезжал на гастроли Борис Гольдштейн, которого в стране по старой памяти называла Бусей.

Поиграл он и у меня в номере.

Тогда я впервые подержал в руках скрипку Страдивари — простую, темную, без в сяких украшений.

Я испытывал почти благоговение, был очень осторожен, но когда я прикоснулся щекой к лакированной поверхности, Буся забеспокоился и быстро спрятал свое сокровище в неподходяще нарядный, расшитый серебряными узорами футляр.

Захаживал молодой скульптор Воробьев, симпатичный, но очень раздражительный. Девушка, за которой он нежно ухаживал, сказала ему: — Ну, пошли?

138

А он, внезапно обозлившись, ответил:

— Ты мне не нукай, я тебе не лошадь.

И вся долго подготавливаемая осада рухнула, отношения прервались.

Он был анималистом и мечтал вылепить Сталина с кошкой на коленях. Борис Яковлевич возлагал на свой проект большие надежды и восторженно восклицал:

— До такого еще никто не додумался! Впрочем, он мечтал скооперироваться.

— Кошка-то у меня получится, — говорил он, — а вот Сталина лучше бы вылепил кто-нибудь другой.

Разумеется, он тоже был евреем.

НИ ОДНОГО ПАМЯТНИКА –

По телевизору в передаче "Клуб кинопутешествий" часто показывают архитектурные сокровища Самарканда — узорчатые многофигурные порталы Шахизинда; оспаривающие голубизну неба купола Регистана; стремящиеся оторваться от земли минареты; гробницу Тимура, которую он предназначал для своего любимого внука.

Я жил в Самарканде больше года. Но я не видел ни одного памятника старины. Трудно поверить — я просто не знал, что они существуют. Карл мог бы за полчаса отвезти меня туда на арбе.

А сейчас, чтобы увидеть их, люди прилетают с другого конца света.

ИЗВОЗЧИК –

Машин в городе практически не было. Но у подъезда гостиницы постоянно торчали облезлые пролетки.

Однажды ребята решили доставить мне удовольствие и вскладчину наняли извозчика, чтобы покатать меня вволю.

139

Это было действительно прекрасно. Как слезы, нахлынули воспоминания: детство… "вейки"…

Но прогулка была испорчена. Один из моих друзей позволил себе какое-то безобидное замечание в адрес правительства.

Я взорвался. Я приказал ему замолчать. Я потребовал, чтобы мы немедленно вернулись. И долго — целую неделю — с ним не разговаривал.

Чужие мысли, расходящиеся с моими, расходящиеся с государственным мнением, были мне неинтересны и казались кощунственными.

Строка Мандельштама "И меня только равный убьет", при всей ее гневной красоте, которую я чувствовал, возмущала меня своей надменностью.

А мы что — неравные? Почему он ставит себя выше нас? Он — великий поэт (это я понимал), справедливо наказанный и изгнанный.

Если бы мне прочли стихи Осипа Эмильевича о Сталине, я бы умер, я бы проклял его и поклялся никогда не брать в руки ни одной его страницы.

А ведь я был добр, честен, правдив. И, конечно, не глуп. Просто все понятия сместились.

Наш мозг был порабощен, и нашей совестью, нашими руками делали что угодно.

СЦЕНА В РАЙКОМЕ-

Юра — сын эвакуированной писательницы Екатерины Васильевны Андреевой, славный интеллигентный парень — был неожиданно назначен вторым секретарем самаркандского райкома комсомола.

По его разрешению я просидел несколько дней на уютном, приткнувшемся в углу диванчике.

К моему удивлению, работа их не имела ни русла, ни смысла.

Не было никаких рамок, никакой программы. Люди

140

любого возраста обращались сюда по любому вопросу.

В обширной комнате просторно расположилось несколько столов. Звонили телефоны. Раскрытые настежь окна вытягивали табачный дым на улицу Ленина.

Но в день, о котором я говорю, они ничего не вытягивали. Стояла немыслимая жара. Даже телефоны умолкли, словно разомлев от зноя.

И вдруг в комнату вбежал пожилой человек с безумным, дергающимся лицом. Он бросился к юриному столу и забормотал:

— Спасите… За мной следят… За мной гонятся… Меня хотят арестовать… Это недоразумение, ошибка… Помогите мне… Разберитесь… Как только я выйду, меня арестуют…

Я очень испугался: "Сумасшедший?" И тут же меня кольнуло:

— Нет!

И еще одна мысль: "Уж лучше бы сумасшедший!" У Юры забегали глаза и он тоже забормотал:

— Успокойтесь… Если вы не виноваты, никто вас не тронет… Я проверю… Я выясню…

И испарился.

Человек метался от стены к стене, как муха между стеками.

Поняв, наконец, что Юра не вернется, он бросился к другому столу.

Снова лихорадочное бормотанье, и парень в тюбетейке поднялся и, успокоительно гудя, попятился к двери, ведущей в соседнюю комнату.

И исчез.

Кабинет опустел. Человек пометался еще немного, потом круто повернулся и выбежал на улицу.

Когда все вернулись, я не задал Юре ни одного вопроса.

Почему? Инстиктивно?

Что за проклятый инстинкт воспитало у нас время!

И только через много лет, прочитав рассказ Солженицына "Случай на станции Кречетовка", я все вспомнил, все понял

141

до конца и опять увидел умоляющие отчаянные глаза этого человека.

АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ ВЕРТИНСКИЙ –

Прошло тридцать лет.

Однажды теща пришла сияющая.

— Ну, зять, я тебе такой подарок принесла!

И вытащила пластинку Вертинского.

— Лилька, Лилька, садись скорее!

Она бегала, включала проигрыватель, целилась иглой и напевала:

" На креслах в комнате белеют ваши

блузки,

Вот вы ушли и день так пуст и сер,

Сидит в углу ваш попугай Флобер,

Он говорит "жаме",

Он все кричит «жаме» и плачет по-

французски".

При первых звуках рояля она благоговейно затихла.

А мы с Лилей сидели и переглядывались.

" За упоительную власть

Пленительного тела…"

Ну и пошлятина!

"И мне сегодня за кулисы

Прислал король

Влюбленно-бледные нарциссы

И лакфиоль".

Какая нестерпимая красивость!

"И взгляд опуская устало,

Шепнула она, как в бреду:

"Я вас слишком долго желала.

Я к вам никогда не приду".

142

Какое самолюбование, какое жеманство!

Воспитанные на Окуджаве, на его глубине и сдержанности, на его безупречном вкусе, мы недоумевали: над чем заводилась Россия? Что сводило с ума Париж, Нью-Йорк и Шанхай?

Ну хорошо, эмиграция… Но разве могли утешать ее тоску по родине лиловый негр и лиловый аббат, пес Дуглас и попугай Флобер — все такое нерусское?

Мы настолько обозлились, что при этом первом прослушиваньи не заметили ни виртуозной отделки интонаций, ни дивной долготы гласных — мы слышали лишь, как он выламывается и удивлялись нелепой пародийности стиха.

А потом пошли вообще слюни и сопли:

"Как приятно вечерами разговаривать

С моей умненькой веселенькой женой".

И под конец — женуличка, чижичек — такое сюсюканье, что просто с души воротило.

22
{"b":"94783","o":1}