Ленинград долго не бомбили и мы очень гордились этим.
Представляете, Москву бомбили, а нас нет!
Ходили слухи: ленинградские зенитчики отрядили делегацию — обучать московских. А то у них как-то не ладилось.
Мы не понимали, что немцы просто хотят захватить город целым и невредимым.
А когда их остановили — началось.
В первый же день самолеты прорвались то ли четырнадцать, то ли семнадцать раз.
Я сижу за столом. Мама нервно мечется по комнате. У нее все валится из рук. Она почти в истерике.
Мы погасили свет. На окне плотная маскировка, но оно кажется голым и поминутно вспыхивает белым пламенем.
Мы забыли о том, как огромен город. Кажется, что он сжался в пятачок из нескольких улиц, и по этому пятачку молотят глухие удары.
Я нисколько не боюсь, нисколько. Но меня беспрерывно бьет крупная дрожь. И когда я пытаюсь успокаивать маму, голос мой звучит незнакомо и вздрагивает.
БЛОКАДА –
"А как у вас дела, мой друг, насчет картошки,
Насчет картошки, насчет картошки?
На постном масле из нее вкусны лепешки,
Вкусны лепешки — один восторг!"
Каким счастливым был военный Петроград в 1919 году! О картошке мечтали вполне реально. Картофелины выкатывались на первый план, замещая красоту мира.
"В лесу, говорят, в бору, говорят,
Ползет сирень в окошко.
Зачем, говорят, сирень, говорят?
А лучше бы картошка".
108
Мы с мамой смутно видим друг друга через комнату. Керосину мало — экономим. Из «буржуйки» падают красные рвущиеся световые блики.
Утром мама разрезала пайку хлеба пополам — на сегодня и на завтра. Завтрашний кусочек спрятала. Сегодняшний — опять пополам: для меня и для себя. А потом поделила каждую часть на три порции: завтрак, обед и ужин.
Завтрак и обед уже миновали. До ужина полтора часа.
Лежим одетые, под одеялами, навалив сверху кучу тряпья. Разговариваем, конечно, о еде. Время от времени кладем на язык солинку: все-таки легче.
Если картошку посыпать гусиными шкварками и полить оставшимся жиром…
А борщ лучше варить густой, чтобы ложка стояла. Но я не согласен. Жижа нужна тоже — она сладкая и душистая, как пасхальное вино.
Впрочем, такие беседы мы вели месяц назад. А сейчас говорим только о хлебе. Целый вечер.
"Кто с хлебом слез своих не ел…"
Блики тускнеют, догорают ножки последнего стула.
"Ваня милый, Ваня мой,
Приходи ко мне домой.
Я тебя люблю,
Дров тебе куплю.
А дрова одна осина —
Не горят без керосина".
Стулья горят без керосина. Особенно, когда подбросишь книг.
Позавчера жгли серию "Золотая библиотека", пощадили "Серебряные коньки".
Вчера между дощечками пристроили мою любимую — "Сказки деда-всеведа". И четырехтомник Марка Твена. Но сперва подкладывали в огонь собрание сочинений Шеллера-Михайлова.
Прыгающие пятна на полу бледнеют. Железные листы остынут сразу — в комнате будет почти мороз.
109
В углу — книжная груда, постепенно оседающая: полки давно стопили.
Мама нехотя вылезает из-под одеяла, отыскивает книгу потолще.
Что это? А, узнаю! Аксаков "Детские годы Багрова внука".
Неужели и до Пушкина доберемся?
ОБЪЯВЛЕНИЕ-
На стене дома большой лист бумаги: "Вожу трупы на кладбище. Плата по соглашению".
РАЗГОВОР ДВУХ ДЕТЕЙ –
— А у Сталина, наверное, ни одной вошки на голове.
— Ну нет, хоть одна да есть.
ПОЛОЖИТЕ ЕЩЕ САХАРУ –
Маме сообщили, что умерла тетя Берта. "Как мы все-таки здорово держимся!" — сказал я. Но скоро понял, что нельзя искушать судьбу.
Слова мои оказались роковыми. Бабушка, подавленная известием, слегла и больше не вставала. У нее начался голодный понос. По многу раз в день ее перестилали.
Бабушка была без сознания. Иногда, наполовину приходя в себя, она просила: "Дайте мне хоть ложечку крупяного супа!" Она уже не понимала, какая это несбыточная мечта.
Вечером, когда ее поили чаем, она ворчливо бормотала в забытьи: "Не сладко. Положите еще сахару". А всегда она старалась под любым предлогом отказаться даже от того ничтожного кусочка хлеба, который полагался на ее долю.
Через два дня наступила агония. Это случилось утром.
110
Тетя сделала ей впрыскиванье, но оно не помогло. Доктора вызывали позавчера, но мы понимали, что он не придет.
Бабушка изредка еще тихо хрипела, а тетя стояла у окна и рассказывала, какой хороший была бабушка человек, как всем что у нее имелось, она жертвовала для других.
Пришла с работы мама. "Мамочка!" — вскрикнула она испуганно, и обессиленно опустилась на бабушкину кровать. Долго сидела молча, держа бабушкины руки в своих.
Мне кажется, что чувства у всех нас были притуплены. Во всяком случае, никто не плакал.
Меня, как всегда, мучили угрызения совести. Я вспоминал, как бабушка в разгар бомбежек ежедневно приносила мне в убежище обед. (Таскать меня было некому, и я пролежал там около трех недель.) Как лопнули трубы, погасло электричество, и в кромешной тьме она бродила по залитому водой полу, отыскивая дверь. Как грубо и пренебрежительно я с ней обращался.
Несмотря на смертельную опасность (можно было по дороге упасть от слабости и замерзнуть), мама, как мы ее ни отговаривали, повезла бабушку на саночках на далекое еврейское кладбище.
Когда она шла по кладбищу, к ней приблизился человек. Мама держала в руках кусок хлеба — заплатить за похороны. Человек выхватил у мамы хлеб и свалился. Так он лежал у ее ног на снегу и ел этот хлеб.
У меня была бабушка Мирра —
Мама мамы, начало начал.
Рвались бомбы, дрожала квартира
И от голода город кричал.
Баба Мирра к окну подходила,
Вниз глядела сквозь холод стекла
И за каждого
Бога молила…
Что еще она сделать могла?
111
Ветер памяти треплет страницу
И кричит, и за горло берет.
Мне равнина огромная снится,
Я с ключами стою у ворот.
Вьется очередь — люди без плоти,
И стою я на страже в раю…
Я бы всех отстранил: "Подождете!
И впустил туда бабку мою.
ОБСТРЕЛ –
Однажды в институте Турнера Федя Кайсиди, пятнадцатилетний верзила, рассвирепев, стал швырять в меня, десятилетнего, разные предметы.
Мы оба были лежачие, и швырял он их через две пустые кровати.
В меня летели шахматная доска, увесистые линейки, граненые стаканы, ботинки, книги в тяжелых переплетах.
Я старался защититься подушкой и одеялом, но шахматная доска рассекла мне пальцы, да и одеяло было не ватное.
Помню свое главное ощущение — тоскливое, смешанное с ужасом ожидание: "Неужели это никогда не кончится?"
Как ни странно, похожее чувство я испытал во время обстрела Ленинграда.
Уверяю вас, это очень страшно — слышать все от начала до конца: глухой далекий удар, нарастающий свист и близкий грохот разрыва.
И каждый раз мысль: пронесло, опять не в меня!
И знакомое, смешанное с ужасом ожидание — пожалуй, даже не ожидание, а просто тоска: "Неужели зто никогда не кончится?"
За окном грохочут пушки,
Стекла вышибло волной.
Я заткнул окно подушкой.
Но кругом — мороз сквозной.
112
За окном грохочут пушки,
Снег и вечер за окном.
Трум! — и на стекле подушка
Темным выступит пятном.
Трум! — в буфете звон посуды.
Трум! — не смерть ли? Все равно…
Никогда я не забуду
Это черное пятно.
ПОДКОВКИ –
Такие маленькие черные подковки — как бы из твердой резины, с забитыми в них зачем-то желтыми гвоздиками, которые мы выдергивали клещами.
Подковки эти нужно было варить много часов. Получалось нечто вроде студня. Солили и ели.
Горчицу вымачивали три дня. Потом пекли лепешки. Говорят, часто это приводило к язве желудка.