Пришлось снова надевать костюм, подставлять голову под венок, раскланиваться; потом обратно в уборную, а там толпа… Я начал причесываться, когда услышал голос за спиной:
— Дорогой мой! Потрясающе! Так обидно было пропустить конец, я едва не опоздал одеваться… — Это был Теодор. Я с ним пару раз встречался на банкетах, но вокруг него всегда толпился народ, и мы были почти не знакомы. Он взял меня за плечи и расцеловал в обе щеки. О Теодоре никто и никогда не говорил плохо, теперь я понял почему. — Ты знаешь, я сидел там — и прямо ненавидел тебя, за то что у тебя такая чудесная роль, с которой я знал бы что делать. Но в конце концов пришлось мне сдаться, как и всем остальным.
Я знал достаточно, чтобы понять, какую честь он мне оказывает дурачеством своим. Его достоинство бывало леденящим; он не позволял с собой шутить не только богатейшим спонсорам, но и царям наверно… А вот такое берег для равных.
— Можно мне прийти к тебе на вечеринку? Я замужняя женщина, дорогой, хоть и покинутая. Деревенской девушке нужна компаньонка среди всех этих мерзких, ужасных мужчин.
Так началась наша дружба; и длилась до самой его смерти. Одна только тень омрачила тот день; нелепая, глупая случайность. Дион, будучи в Афинах, считал своим долгом чтить обычаи своих хозяев и присутствовать на всех священных праздниках. Был он и на том празднике Диониса; но мне и в голову не приходило, что он может зайти за сцену. А он зашел. Та пьеса не оскорбляла ни его благочестия, ни моральных устоев; и похоже, его тронуло мое исполнение старой Алтеи, когда она, только что убив собственного сына, вновь начинает мстить. Так или иначе, он решил меня поздравить. Но к тому времени, когда он собрался, все порядочные люди уже разошлись; у меня остались только актеры, гетеры, старые друзья; а Теодор, возненавидевший свою роль, взялся пародировать ее: забрался на стол — вместо берега Наксоса — и завывал слова собственного сочинения. Когда Дион появился в дверях, все затихли, словно класс при входе директора школы. Из вопящей шлюхи в высокопоставленного дипломата Теодор превратился моментально, — но всё равно опоздал. Как бы ни был шокирован Дион, учтивость ему не изменила ни на миг; он сказал, что мне причиталось. Но глаза наши встретились; и его говорили: «Как ты можешь так жить?», а мои: «Постарайся понять». Однако, вероятно эта сцена вполне вписывалась в его представления, которые не мешали ему хорошо ко мне относиться. Скоро он меня простил и стал вести себя как прежде.
От Леней до Дионисий время пролетает быстро. На Дионисиях у меня была хорошая роль, но и у Теодора тоже; он вполне заслуженно победил; а кроме того, если бы его не было, я мог бы проиграть и Филемону. Но принимали меня хорошо; я стал уже таким протагонистом, за которым спонсоры гонялись, — и был вполне доволен жизнью. А вскоре мне домой принесли письмо от Диона. В нем были разные хорошие слова по поводу моего выступления, а потом вот что: «Я знаю, что ты разделишь нашу радость, когда узнаешь о возвращении Платона. Он уже в Тарентуме и собирается в Афины при первом попутном ветре.»
14
Дионисия побудило расстаться с Платоном отнюдь не возвращение весенней погоды, удачной для плавания. Причиной стала война.
Дион, зная карфагенян, старался чтобы они не прослышали об его опале; в результате они обнаружили, что он изгнанник, не способный ни помочь им, ни повредить. Их послы имели дело с Дионисием и Филистом; первого они презирали, второму не верили. Всю зиму они готовились к войне, и весной напали.
Позже, Спевсипп рассказывал мне историю той зимы. Пока Платон был болен, весь город говорил, что Архонт переживает больше, чем когда его собственный отец умирал. Но едва опасность миновала и Платон поднялся на ноги, снова начались прежние мучительные сцены; всегда с одним и тем же требованием — быть первым среди друзей. Спевсипп вытерпел даже больше чем мог. По его словам, это напоминало школу, в которой маленький мальчик влюбился в другого. Но он признавал, что бедняга кажется страдал по-настоящему.
Человек низкий стал бы ему льстить; человек обычных достоинств быстро лишил бы его всяких надежд. Но Платон рассчитывал воспользоваться любовью Дионисия, чтобы привлечь его к философии; он посчитал бы позорным отвергнуть эту любовь ради собственного спокойствия. Терпеливо и самоотверженно он старался использовать то обаяние, что Дион помнил уже двадцать лет, чтобы превратить своего тюремщика в арестанта. Спевсипп рассказывал, это было похоже на диалог рыбы и птицы: каждый звал другого в среду, в которой тот жить не может. Для одного вершиной любви было совершенство, для другого — обладание.
— Ну, тут во многом его отец виноват — заметил я. — Ведь пока он был жив, бедному малому ни капельки самоуважения не позволяли. А теперь он дорвался, как голодный до пиршества, и хватает со стола всё что видит. Где ему было манер набраться? Отнеси это на счет нищеты его.
— Не думаю, что в юности ему досталась хотя бы половина тех бед, какие пережил Платон, — ответил Спевсипп нетерпеливо. — Война, осада, смерть друзей; и не только в боях — от рук друзей тоже… Родных его убили как тиранов, — и по сей день презирают, — а потом еще и Сократа, которого он любил и почитал превыше всех, тоже убили, по приговору… Но что с того; кто вопит, того и жалеют. Так или иначе, он продолжал повторять Дионисию, что путь к его расположению через философию лежит; а Дионисий постоянно отвечал, что сначала он должен от Диона отречься; потому что иначе — где гарантия, что он учит и советует правильно? Филист его с самого начала предупреждал, что Платон старается его ослабить, чтобы Дион мог власть захватить. Так что ему нужно было доказательство верности, понимаешь?
Это поразило даже меня:
— Вот это да! И Платон глотал все эти оскорбления?
— Оскорбить может только взрослый. Ты ж не станешь бить ребенка, если тот капризничает и за одежду твою хватается.
— Может быть и стану… Но ведь иногда он вполне вменяем и разумен.
— Совершенно верно; как раз поэтому Платон и бился с ним всё это время. Но в душе он ребенок. Скорее, приемный.
Даже когда весна принесла войну, он не хотел отпускать Платона. Спевсипп был в отчаянии: Архонт обязан появляться на поле боя; а Платон, оставшись в Ортидже среди врагов, прожил бы не больше недели. Сам он прекрасно это понимал, но не проявлял ни малейшего беспокойства по этому поводу. В разговорах с Дионисием он сетовал на долгое отсутствие в Академии и на местный климат, который ему хорошо бы поменять. В конце концов Дионисий согласился его отпустить; но с условием, что если он вернет Диона из изгнания, то и Платон вернется в Сиракузы. Вот так он уже в третий раз рисковал жизнью ради друга, прекрасно сознавая, на что идет.
Вскоре после его возвращения я его видел на концерте в Одеоне. Сутулости прибавилось и лицо посерело; похудел сильно, широкие плечи торчат костями; а возле рта залегли глубокие морщины. Но голова — прекрасная. Хагнон сказал, что хотел бы сделать с него масляный портрет, хотя бронза была бы еще лучше.
В общем, в конце концов его — и даже Спевсиппа — проводили с массой подарков и со всеми возможными почестями. Платон мог бы увезти с собой гору сицилийского золота, если бы взял; хоть для себя, хоть для Академии; Дионисий счастлив был бы стать ее покровителем. Но Академия принимала дары только от тех, кто исповедовал ее принципы; Платон не хотел давать посторонним возможности вмешиваться в свои дела; он предпочел бы учить на улицах, как прежде Сократ. Теперь ясно было одно: если со старым Дионисием Платон расстался униженным и оскорбленным — и ему не должен был ничего (кроме мести, не будь он выше этого), с его сыном он был связан священными узами гостеприимства; и я не представлял себе, к чему это может привести в дальнейшем.
У меня была идея податься на гастроли в тот год. Но предложений оказалось столько, что и выбраться некогда. Сначала играл в Эфесе, потом в Милете, а там получил приглашение в Пергамон… А в Дельфах, на Пифийском Фестивале, милостью Аполлона меня наградили венком. Когда я нагнул под него голову, услышал высоко над Федриадами крик орла; может, это был тот самый, что крикнул «Йа-а-а!» когда я на кране болтался…