Не знаю, рассчитывал ли Дионисий, что его используют как образец; на Сицилии это было бы неудивительно. Но оказалось, что Платонова достойная жизнь — это жизнь простого человека в простом городе; руководителей которого выбрали только за их достоинства, независимо от ранга, и обучили добродетелям и умеренности. К этому времени он успел побывать на паре сицилийских банкетов, где гости, обожравшись и перепившись, учиняют под конец дикую оргию на пиршественных ложах; и теперь не преминул заметить, что такое к достойной жизни не ведет. Да еще и Пифагора процитировал, насчет свиней Цирцеи.
Дионисий не был приучен к свободной афинской речи; он вышел из себя и потерял голову от ярости. А Платон так же привык к уважению, как он к лести; так что схлестнулись они не на шутку. Кроме всего прочего, Дионисий наверно еще и ревновал: Дион вроде изменил ему, подчинившись Платону. Спор он проиграл, но решил, что последнее слово останется а ним.
Платон, разумеется, должен был уезжать немедленно, нужен был только корабль, и корабль Дион ему нашел. Но перед выходом в море капитан получил запечатанное распоряжение от Архонта. Это должно было стать особенно изысканной местью: чтобы Платона предал в рабство тот самый человек, которому Дион его доверил. Наверно, впоследствии Дионисий здорово удивился, когда узнал, что Диона Платон не заподозрил ни на миг.
Богатый философ, выкупивший Платона, ни единой драхмы потом не взял; сказал, это была большая честь для него. Платон вернулся домой и молчал об этой истории, из гордости; но когда она вышла на свет — засвидетельствовал непричастность Диона. Старый Дионисий, которому было не всё равно, что о нем думают, забеспокоился; он написал, не только постаравшись загладить вину, но и попросив Платона не говорить о нем худого. Платон ответил, что слишком занят, чтобы вспоминать это дело.
Что Дион подумал, когда до него дошла та история, — этого никто не знает. Но жизнь его поменялась. Когда у него была возможность путешествовать, он проводил в Академии столько времени, что казалось — не так приезжал туда, как возвращался. Он был умерен, как Пифагор; он учился, встречался с философами; но любое задание, какое ему давали в Сиракузах, — будь то война, посольство или судебное разбирательство, — он выполнял безукоризненно. Если он менял какие-то свои распоряжения ради справедливости, это всегда делалось в открытую. Ни одному заговорщику и в голову не пришло бы довериться Диону. Всё это выглядело так, словно он всей своей жизнью свидетельствовал в пользу Платона, которому не позволили самому остаться в Сиракузах, чтобы защитить свою честь. Аксиотея говорила, он был не способен на предательство; как и Платон, считавший, что нет ничего превыше правды, и переживший в Афинах несколько революций; каждая из которых сеяла ненависть, вероломство и месть, словно драконьи зубы, чтобы дать начало следующей.
Все эти революции провалились по той простой причине, что люди-то оставались прежними. Платон обнаружил, что ненависть разрушает; творит только любовь; государство могут возродить лишь хорошие люди, распространяющие добро вокруг себя до тех пор, пока вся масса народа не забродит новой закваской и не появится достаточно людей, достойных править. Всё это мне рассказывали в Академии; и я готов был увидеть в этом смысл, если бы только удалось начать. А если это по плечу хоть кому-то из людей, то Дион сможет.
Однако, вскоре мне предстояло отказаться от этих радостей. Начнут подбирать состав для Ленейских постановок, а там и до репетиций недалеко.
Когда я сказал об этом Аксиотее, она обрадовалась:
— Ты должен выиграть! Это привлечет Дионисия к Афинам и отдалит от Спарты; это может быть только к лучшему.
— Ты так думаешь? Судя по тому, что я видел в политике, всё что угодно может быть к худшему; нужна только злая воля. Но я это всё оставляю профессионалам. Артисты в политике — всё равно что дети шлюхи на свадьбе: постоянно что-то вспоминают не ко времени, и их за это бьют.
— Берегись, Нико. Вот ты отнекиваешься от общественных дел, а когда-нибудь они могут тебя коснуться. Захочешь ты того или нет.
— Так ведь и чума может коснуться, и болотная лихорадка… Но пока я лучше займусь своим делом. Чем больше времени тратит Дионисий на сочинение пьес, тем меньше у него остается на тиранию; ведь день для него не длиннее, чем для кого другого. А кроме того, артист должен познавать себя, что не может принести никакого вреда. Или может? — добавил я, вспомнив их метод.
— Нет, на самом деле не может.
5
«Выкуп за Гектора» прошел отборочную комиссию и был принят к постановке на Ленеях; а хорегом стал богатый сиракузец. Всё шло по плану, кроме одной зацепки при жеребьевке. Леонтий, спонсор наш, вытянул третью очередь на выбор протагониста; а меня выбрал второй; оказалось, он меня видел в Дельфах. Однако, после недолгих переговоров этот второй передумал. Не знаю, сколько ему за это заплатили; но с нашей постановкой не мелочились. Когда мы узнали, кому заказали маски и костюмы, кто оформлял сцену и кто занимался с хором, — и за какие деньги, — даже персидская затея с пьесой в Дельфах показалась дешевкой.
Филей был таким хормейстером, что если бы даже ему пришлось поставить свой хор на голову, у него всё равно голоса сочетались бы безупречно, и каждый слог звучал бы хрустальным звоном. Я часто сидел в амфитеатре просто ради удовольствия посмотреть, как он работает. Вы можете спросить, как я себя чувствовал, играя главную роль и ставя пьесу там, где это делал сам Эсхил; а Софокл у него танцевал в хоре мальчиков. Тот самый Софокл, которому потом достаточно было появиться на сцене статистом в какой-нибудь из своих пьес, чтобы вся публика вставала. Но дело в том, что театр был моим вторым домом. До театра, вне театра я себя просто не помнил. И теперь чувствовал себя сыном, повзрослевшим наследником великой династии. Не знаю, был ли я когда-нибудь счастливее, чем в те дни.
К этому времени я уже как-то привык к пьесе. Знал, что стихи могут дать актеру; где их надо приподнять, а где приглушить… Как я и боялся, Анаксий в своем Ахилле входил в излишний раж и орал немилосердно. В конце концов я сказал ему вот что: «Знаешь, дорогой, ты был просто великолепен сегодня, но строки твои слишком выпячены получились. Понимаешь о чем я? Ведь нам надо нашего старика подправлять кое-где. Не забывай, чтобы нам попасть в Сиракузы — пьеса должна выиграть, а не ты.»
Он принял замечание вполне нормально, но пожаловался, что третий актер, Гермипп, постоянно старается его достать; и к сожалению, это было правдой. Этого Гермиппа Дион хотел взять на вторые роли, и я тогда согласился, что он хороший актер. Потому не хотелось спорить, когда Дион предложил взять его в труппу, хотя иметь известного второго третьим — это чревато осложнениями. Гонорар был отличным; кроме того нам светили гастроли в Сиракузах; так что Гермипп смирил свою гордыню и согласился; но теперь считал своим долгом регулярно демонстрировать нам, что он не абы кто, чтоб не забывали. А проделывал он это, валяя дурака. Он был одним из немногих актеров, отлично играющих и в трагедии, и в комедии; но казалось, что именно комедия сформовала его лицо: круглое, большеротое, с носом-пуговкой. На сцене он вел себя безупречно; но был из тех, кто между своими выходами делает всё что хочет. Он мог во весь голос шутить с механиком, делать ставки на лошадей, или дурачиться в масках из других пьес, чтобы все видели, что он о себе такого же отличного мнения, как и всегда. Ну, меня-то отец научил думать о своем деле и не отвлекаться на мелочи; и с людьми вроде Гермиппа я уже сталкивался. Но Анаксий, полагавший, что маску вообще и надевать-то нельзя, пока ты не посидел перед ней, как актер, высеченный на памятнике, — Анаксий выходил из себя; и у него не хватало ума, чтобы это скрывать. Гермиппу только того и надо было. А мне порядком надоело их мирить, когда надо было думать о Приаме.