Резкий луч свирепого сицилийского солнца пробился через виноградную листву и высветил морщины, оставленные на его лице размышлениями и наслаждениями, подчеркнутые усталостью. Он на самом деле не оговорился: был в таком состоянии, что даже я мог его расстроить.
— Прости, — говорю. — «Кто дразнит печаль, того ждут одинокие слезы.» Но если тебе кажется, что я слишком кислый, — поговори с сицилийскими актерами. Мёдом покажусь.
— Я знаю, это жизнь твоя, — сказал он устало. — Но иногда хирург обязан резать, иначе пациент умрет.
— Да, артистов ничтожное меньшинство, это я понимаю. Но вот что запомни, Спевсипп. Когда ты сидишь в театре и смотришь нашу иллюзию, мы видим реальность. Перед тобой всего четверо, а перед нами пятнадцать тысяч. Я играю для них уже двадцать лет; это кое-чему учит.
— Что ты хочешь сказать? — резко спросил он. — Что они не откажутся от театра? Или что-то еще?
— Знаешь, и то и то. Что вы, академики, говорите о Платоне? Что он, как и его учитель Сократ, не продает свою науку, потому что предпочитает выбирать себе аудиторию, так? Но неужто он думает, что такая возможность есть у него и здесь? Нет и не будет! Ему, как и актеру, придется работать только с теми, кто пришел в его театр; а публику не выбирают.
— Платон и родился среди великих дел, и живет в них всю жизнь…
Вот еще один до сих пор его любит, подумал я. Но сказал другое:
— Знаешь, однажды на Дионисиях, за скеной, свалился один актер, смертельно больной; и послали за доктором. Тот добрый человек помчался бегом, в спешке перепутал двери — и оказался на сцене, рядом с Медеей. Платон еще не понял, куда попал?
Он глубоко вздохнул:
— Слушай, Нико, я наверно зря отказался от того вина, что ты мне предлагал.
Я подозвал разносчика. Когда мы снова остались вдвоем, он спросил:
— Как ты думаешь, что я тут делал перед твоим приходом? — Я пожал плечами. — Целыми днями я только и делаю, что мотаюсь по городу, знакомства завожу, к гетерам на вечеринки, как на работу, завожу разговоры с банщиками и цирюльниками, — всё ради того, чтобы узнать настроения людей. Это самое лучшее, что я могу сделать для Платона. Это — и еще держаться подальше от Дворца. Архонту показалось, что мы слишком близки; он меня возненавидел почти так же, как Диона.
— Возненавидел?! — Я был потрясен. — Так уже и до этого дошло?
— Тихо, — предостерег он; это мальчик принес вино. — Заклинаю тебя, Нико, об этом никому ни слова. Пока это не вышло на свет, мы каждый день хоть что-то приобретаем. Сейчас это мелочи: не так посмотрит, подколет… Но если начнется в открытую — что делать Платону? Честь, верность, преданность дружбе… Ведь это душа его! Он благороден; это самое малое, что о нем можно сказать; так что на его нейтралитет рассчитывать не приходится. А тогда вся его великая миссия рухнет.
— Я пробовал объяснить это Диону, почти два месяца назад.
— Честный человеку, живущий в прогнившем городе, поневоле становится жестким, — медленно сказал Спевсипп. — Он видел слишком много подлых компромиссов; любое приспособленчество ему ненавистно. При его-то внешности, он наверняка еще в юности к этому пришел. — Спевсипп нахмурился, глядя в свою чашу, потом осушил ее. Я поднял бутыль из миски со снегом и налил ему снова. — В Академии мы верим, что правда это величайшее благо, доступное человеку; и потому к ней надо стремиться как к радости, а не терпеть, как детишки слабительное терпят. На этой вере вся философия стоит… Ты не волнуйся, Нико, я не собираюсь тебя логикой обременять. Я только хочу сказать, что убеждение можно сделать и приятным, в этом ничего постыдного нет; если тебе нужна чистая вода, то не дразни кальмара… Платон постоянно повторяет это Ксенократу; тому малому, что так тебя порадовал, сравнив актеров со шлюхами. Он вообще-то славный, только сам себе в этом не признаётся. «Приноси жертвы Грациям, — говорит Платон, — и они вознаградят тебя всеми достоинствами, какие тебе нужны.» Я рассказал ему однажды, что построил им алтарь в саду. Ну а недавно я слышал, как он сказал это снова; совсем другому человеку.
— Неужто Диону? — Сердце у меня подпрыгнуло. Я шумно поставил чашу на стол. — Уж ему-то никаких жертв приносить не надо. У него и так есть все достоинства царя. Зачем ему достоинства царедворца? Знаешь, Спевсипп, если дойдет до открытого разрыва — оно и к лучшему. Он станет свободен от обязательств и сможет заявить свои права.
Спевсипп изменился в лице и накрыл мне руку своей ладонью. Издали это выглядело лаской, но ногти его впились глубоко. Я понял и умолк. Он наклонился ко мне и понизил голос; но так, что его всё-таки можно было расслышать и за соседним столом.
— Конечно, дорогой, если они поссорятся, ты узнаешь об этом первым. Если ты на самом деле намерен ухаживать за этим парнишкой. Но я тебя предупреждаю, он испорчен до мозга костей. Жадности там даже больше, чем красоты; а врет он так, что и критяне могут позавидовать.
Пока он говорил, я услышал, как рядом двигают скамьи, и поблагодарил его взглядом.
— Ты ревнуешь, — говорю, — потому что мы после вечеринки ушли домой вместе? Очень милый мальчик… Ну и что? И не понимаю, почему ты обвиняешь его в жадности; ведь то кольцо он попросил на память.
Когда я вернулся в нашу гостиницу в Гелоре, вся труппа собралась вокруг с расспросами о Сиракузах. Я сказал, что никаких перемен не заметил. Все погрустнели; а я удивлялся на себя: почему не рассказал им новость, которая бы их осчастливила? Ведь это были не просто коллеги, а и друзья. Наш третий, Филант, талантливый молодой человек, который в лучшие времена играл бы вторые роли, заходил во все храмы Диониса по пути и оставлял хоть какое-нибудь приношение…
Я недавно оскорбил Диона (при нашей разнице в статусе вряд ли можно говорить о ссоре), но был готов наброситься на Спевсиппа ради него. Если Менекрат и остальные, воодушевленные моими новостями, пошли бы пить за скорейшее падение Диона, — я бы обязательно набросился и на них; а они этого не заслужили.
Пытаясь разобраться в себе, я вспомнил, как часто сидел перед масками царей-героев, — ну хоть Тезея из «Эдипа в Колоне», — чтобы вчувствоваться в их величие. Как сказал Платон (насколько я его понял), прежде чем может возникнуть подражание, должен существовать оригинал… А можно ли ненавидеть Форму, в сущность которой стремишься проникнуть?… Но даже обнаружив природу своей задачи, решить ее я так и не смог.
Мы отыграли еще пару ангажементов, а на обратном пути снова заехали в Леонтины. После того как посмотрели нас в комедии Алексия, они теперь предложили нам хор, чтобы можно было поставить «Ипполита» на городском празднике. Я играл, как и все протагонисты, Федру и Тезея; Менекрат оказался отличным Ипполитом, очень трогательным в сцене смерти; принимали нас замечательно. Банкет после спектакля затянулся до зари; чем жарче становится на Сицилии, тем больше они превращают ночь в день. И всех нас горожане разобрали по домам, предложив своё гостеприимство. Моим хозяином оказался некий Рупилиус, отставной офицер наемников Дионисия; римлянин, но вполне воспитанный человек; он получил там кусок земли, за службу, вместо пенсии.
На другой день после банкета, уже заполдень, я был еще в постели и баловался завтраком из дыни, охлажденной на снегу, и бледного вина со склонов Этны, когда мой хозяин поцарапался в дверь. Попросив прощения, что будит меня так рано, он протянул мне письмо, доставленное из Сиракуз срочным курьером. Тот менял лошадей по пути, а сейчас ждал моего ответа.
Я поставил чашу на мраморный столик возле кровати и взял письмо. Оно было запечатано гербом, которого я не мог разобрать, потому что ставни были закрыты от полуденного сияния; но никто другой просто в голову не приходил. Я ему нужен! В какой-то беде он обратился ко мне; значит всё-таки мне верит.
Будь мой хозяин греком, он бы застрял возле меня в надежде узнать, что в письме; но римляне слишком горды, чтобы проявлять любопытство, считают его недостойным, так что он просто ушел. Я выскочил из кровати, отворил ставни и остался читать у окна, на свету, нагишом. Резкий свет слепил; да и банкет вчера был настоящий сицилийский… Я проморгался и попытался снова.