Стражу на башне у дамбы поменяли. Теперь там вместо галлов стояли италийцы, говорившие на каком-то непонятном диалекте; смуглые и кудрявые, в полированных доспехах и с тяжелыми метательными копьями шести пядей в длину. Выглядели они гораздо приличнее галлов, и греческий был у них значительно лучше. Они казались горды, как спартанцы, но более уместны здесь. Те очень не любят за морем служить; так что, пожалуй, в сравнении с ними спартанцы проигрывали. Они спросили меня, зачем пришел (я раньше надеялся, что попадется кто-нибудь, кто меня запомнил), и потребовали доказательств. Поскольку письмо Архита Диону было конфиденциальным, я показал им письмо для Платона. Решил, что этого достаточно, раз он гость самого Правителя.
Офицер прочитал имя, и брови его едва не в узел завязались над надменным носом, а ноздри скривились, будто бумага воняла.
— Это Платону! — Сказано было громко, чтобы солдаты услышали. Те заворчали, раздался стук дротиков по полу. Офицер вернул мне письмо, держа его, как хозяйка держит дохлую крысу, и сказал: — Ладно, гречонок. Если тебе доведется с ним говорить, передай ему от римской когорты вот что.
Он провел по горлу ребром ладони, а солдаты добавили соответствующий звук.
Они меня пропустили. Но новость, что я иду к Платону шла теперь впереди меня; и на каждом посту я получал от стражи такое же послание, с поправкой только на племя и обычай. Даже грек, провожавший меня через царские сады сказал:
— Если ты приехал из его драгоценной школы, чтобы забрать его домой, то будешь у нас дорогим гостем. Тебя в каждой караулке напоят, отсюда до Эвриала. Только дай мне знать.
Это был громадный лохматый беотиец, но с ним я чувствовал себя получше, чем с чужеземцами; и потому спросил, что такого затеял Платон, что все его так ненавидят. И еще добавил, что дома его считают очень хорошим и спокойным человеком.
— Так пусть он и сидит спокойно дома, а не то кто-нибудь здесь его навсегда успокоит. Его сюда привезли, чтобы испортить Архонта и сделать его ни на что не годным; и ты сам можешь догадаться, кому это выгодно. Распустить наемные войска, — да-да, это совет Платона! — и город останется в руках у его друга Диона. Жаль, что старик не может вернуться. Он бы его голову и четыре четверти давно уже на ворота повесил, гвоздями прибил бы.
Я не ответил. За долгую ночь умиротворение ко мне так и не пришло. Мы уже подходили к Дворцу, когда мой беотиец остановился, чтобы договорить:
— Ты видел этих сиракузцев в День Собрания? Они же за последние сорок лет ни разу пальцем не шевельнули ради себя. Как ты думаешь, долго они смогут карфагенцев держать без нас, без профессионалов? — Он сплюнул на траву и добавил: — Скажи это своему Платону, от меня.
Мы прошли через наружный двор и портик с колоннадой, и оказались во внутреннем дворе.
— Подожди здесь, — сказал мой провожатый.
Я отступил назад, в тень портика, и огляделся. Внутренний двор был зелен и тенист, сверху свисали цветущие вьюны, а посередине большой фонтан с квадратным бассейном пядей в пятьдесят шириной. Вода из бассейна была выпущена, а плитки на дне засыпаны чистым песком. На мраморной стенке бассейна сидело довольно много хорошо одетых людей; и с первого взгляда казалось, что они рыбу ловят в этом песке. Только потом я разглядел, что это не удочки, а указки: они там чертили геометрические фигуры, с какими-то буквами и цифрами по сторонам. Внутри бассейна бродил раб; с граблями, чтобы стирать законченную работу, и с песком, подсыпать для новых чертежей.
Чуть освоившись с этим странным зрелищем, я заметил и еще кое-что: на одной стороне двора народу было гораздо больше, чем на другой. Скоро разглядел и причину. В бассейне фонтана был островок: бронзовая пальма, обвитая змеей, на основании из змеиного камня; и на этой плите сидели Платон с Дионисием. Придворные, сидевшие ближе ко мне за их спинами, развлекались, как умели. Я видел, как двое нарисовали на песке похабные картинки и быстренько стерли.
Платон сидел боком ко мне; массивные плечи и голова наклонены вперед, словно под собственным весом, а руки на коленях. Я помнил эту позу. Он что-то говорил, и время от времени поднимал руку; жестом скупым, но настолько красноречивым, что ни один актер не сделал бы лучше. Дионисий слушал, повернувшись к нему; так что я видел часть его лица. Рот его был приоткрыт, а выражение лица постоянно менялось, как ячменное поле под ветром; видно было, что он ловит каждое слово.
А тем временем мой стражник искал дворецкого. Когда он проходил мимо дальней двери, у которой стояли в карауле двое галлов, их вид напомнил мне, что изменилось. Меня никто не обыскивал.
Дионисий подозвал моего провожатого, тот что-то ему объяснил и пошел за мной. Я перелез через стенку бассейна и стал выбирать дорогу через песок, чтобы ни на что не наступить. Обошел какую-то диаграмму (вероятно, Платона), которую они обсуждали, и поклонился.
Дионисий здорово изменился. Конечно, в прошлый раз он был в трауре, небритый, со срезанными волосами; но тут было нечто большее. И кожа стала свежее, и суетился он меньше; он выглядел удоволенным, как некрасивая женщина в удачном замужестве. И Платон смотрел на него — не так, конечно, как когда-то смотрел при мне на Диона, с любовью и гордостью, — но всё-таки с таким лицом, какое бывает у матери, когда ее ребенок учится ходить.
— Ну, Никерат, — начал Дионисий, но тотчас повернулся к Платону. — Платон, вот человек, которого ты конечно знаешь, хотя наверно никогда не видел его лица. Это Никерат, афинский трагик, игравший главную роль в пьесе отца моего.
Платон приветствовал меня учтиво, но как будто незнакомого. Я не обиделся: понял причину и ответил так же. Платон похвалил мое выступление и поздравил с венком. Он, по крайней мере, разговаривал со мной, видел и слышал меня; а Дионисий с начала и до конца говорил как бы сквозь меня, с Платоном; не потому что хотел меня оскорбить, просто других людей для него в тот момент не существовало.
— Что привело тебя в Сиракузы? — спросил он наконец.
Отлично, подумал я. Сейчас мы всё узнаем.
— Дела профессиональные, господин мой, — говорю. — Я приехал работать.
Кажется, ответ мой ему понравился.
— Ну, Никерат, — вернулся он к своей первой строке, — на Дионисии ты был в Афинах. Надеюсь, после твоего успеха на Ленеях тебе дали главную роль?
Я сказал, да. Он поинтересовался именем автора, темой пьесы, как ее приняли; такие вопросы кто угодно может задать. Но по ходу разговора я стал замечать характерный тон, какой слышал в Академии, когда они играли в вопросы, подводя собеседника к той точке, где можно заработать очко. Дионисий был неопытным новичком в этой игре, и звучал довольно глупо. Я глянул краем глаза на Платона. Он был из тех людей, что способны и на муравейнике сидеть спокойно; однако заметно было, что это спокойствие дается ему нелегко.
— Так ты играл Орфея. А пьеса о том, как он в подземное царство спускался, жену свою выкупать, или о его смерти от рук менад?
— Второе, — сказал я. — Хотя в монологе он рассказывает и о первом.
Он просиял. Очевидно, я подкинул ему нужный поворот темы.
— Орфей был сыном Аполлона, как нам говорят. Может ли быть такое, чтобы сын бога, вдохновляемый божественной силой как он, не сумел успокоить менад свой песней?
— Не знаю, — сказал я. — Но некоторые зрители не хотят счастливых концов, и ясно дают это понять.
— Фу ты! — отмахнулся он. — Но как будут люди относиться к богам, если показывать, что их сыновья ошибаются или проигрывают?
— Возможно, господин мой, люди будут думать, что эти сыновья в матерей своих пошли.
Глаза у Платона сверкнули, как у старого боевого коня при звуке фанфары. Но он промолчал, оставив тему жеребенку, который выглядел слегка обескуражено. Мне надо было придержать язык, как сказал бы Анаксий.
— Во всяком случае, — продолжал он, — ты изображал страсти Орфея в его желаниях и страхах, в надеждах и в отчаянии; и зрители были тобой довольны?