– Я приложился к самогону еще в 16 лет и после, когда был в партизанском отряде на Дальнем Востоке. Сначала я не хотел отставать от взрослых мужиков в партизанском отряде. Я мог тогда много выпить. Потом я к этому привык. Приходилось. Когда люди поднимаются очень высоко, там холодно и нужно выпить. Хотя бы после. Спросите об этом стратосферников, летчиков или испытателей вроде Чкалова. И когда люди опускаются ниже той общей черты, на которой мы видим всех, тогда тоже хочется выпить. Мне мама сама давала иногда опохмелиться. Мама меня понимала больше всех. Моя мама была замечательным человеком. Она умерла недавно, этой весной. Хотя я ожидал ее смерти, но я не могу с ней примириться. Я понял, что значит слово «сирота».
При этом Фадеев оглядел всех каким-то странным, вопрошающим взором.
– Я ее любил так, как никого в жизни. Я уважал ее. И она меня понимала. Это был очень сильный человек. И я гордился всегда ею и горжусь тем, что я ее сын.
Лицом Фадеев был очень похож не на мать, на отца, Александра Ивановича Фадеева, который был сыном наибеднейшего
крестьянина-угольщика из села Покровского на Урале. Был он из числа тех молчальников, конспираторов и чудаков, из которых царские тюрьмы не могли выжать ни одного слова. Судился он еще по «делу 163» в конце прошлого века в Петербурге. Но об отце Фадеева должна быть особая повесть.
В мать Фадеева, Антонину Владимировну, которая сначала была назначена Красным Крестом фиктивной невестой, для того чтобы носить передачи Александру Ивановичу, влюбился нежно-угрюмый Александр Иванович с черной окладистой бородой. И приехала она потом в ссылку к своему жениху. Родился потом в железнодорожной больнице при станции Кимры, во время скитаний этих людей, Александр Александрович Фадеев.
Характером Фадеев был весь в свою мать, которую он так любил.
Антонина Владимировна, женщина с высоким лбом, с необычайно прямым и сильным характером, была фельдшерица и акушерка. Немало километров отмахала верхом она, ночью по дальневосточной тайге, одна, направляясь с чугуевского медпункта в какую-нибудь дальнюю деревню, где рожала деревенская баба. Антонина Владимировна никогда и ни перед кем не сгибалась. Она дала пощечину большому царскому начальнику, который приехал ревизовать медицинский пункт в Чугуеве и позволил себе какую-то насмешку. Не знаю, позабылось уже, почему произошел такой случай. С Антониной Владимировной я познакомился уже поздно, после войны. И Фадеев как-то ревновал меня к своей матери, потому что Антонина Владимировна почему-то привязалась ко мне, звонила иногда мне по телефону, звала меня к себе.
Однажды мы встретились с Фадеевым у постели его матери, когда она лежала в больнице. По стечению обстоятельств в той же палате лежала тогда и сестра Маяковского – Ольга Владимировна, которая страдала болезнью сердца.
– Не люблю я жить у Саши на даче, – отвечала мне Антонина Владимировна на вопросы, почему это она не пользуется воздухом и летом всегда живет в своей квартире в Москве. – Не люблю, потому что не могу привыкнуть к этой жизни, когда приезжают на автомобилях
разные люди разных положений, кто выше, кто ниже. Не могу приспособиться к этой жизни.
Ей, человеку глубоко демократичному, которая провела всю свою жизнь среди страждущего люда, крестьян, сезонников, рабочих, стеснительно было выходить к гостям, которые были один знатнее другого.
Когда умерла его мать, Фадеев был в Кремлевской больнице. И он не смог (или не хватило сил) поехать проводить ее в последний путь. Он попросил меня это сделать и сказать несколько слов. Проводили ее, кроме близких, родных, старые дальневосточные друзья Фадеева еще по партийной работе, партизанской борьбе, во главе с Губельманом.
И вот сейчас я вижу его опять в саду Михаила Бубеннова, он продолжает свою добрую, облегчающую душу исповедь.
– Да, были, конечно, и бабы. Лучше сказать, женщины. Я не люблю это слово – «бабы». Мне не везло. Не везло потому, что духовное и физическое не могло объединиться в одной женщине. У меня могла бы получиться семья с Валей Герасимовой, но она совершенно невозможный человек. Я ничего не могу поделать с собой по отношению к своей теперешней жене. <...> Мне ближе всех оказалась теперь К. С. Я даже хотел на ней жениться. Но я не был с ней близок.
– Ну, это ты, впрочем, врешь. Ты много раз у нее ночевал.
– А вот представь себе, что ночевал, а не спал. Она жила с Катаевым, а со мной вот не захотела. А я сейчас считаю, что если бы она меня по-настоящему приголубила, я бы бросил все и уехал бы с ней куда-нибудь жить далеко или, еще лучше, пошел бы с ней пешком. Я вообще не знаю, как надо устраивать жизнь с женой и где найти место между женщиной и тем главным, чему я служу. А я слуга партии.
Я знаю, меня любил Иосиф Виссарионович. Но как он ко мне относился – я понять не могу. Я много раз не понимал, что он от меня хочет.
Пожалуй, Фадеев сам тоже не знал, как ему относиться к Сталину и что он от него хочет. То он восхищался, то его сердце сжималось – и
он уходил душой от Сталина. То он отождествлял Сталина с партией, то разделял его с нею. То считал его продолжателем дела Ленина, то терялся в догадках, как ему себя вести.
Однажды во время войны я обратился к Фадееву с просьбой помочь вызволить мою сестру, которая находилась в «Алжире», то есть, иначе говоря, в Акмолинском лагере жен изменников родины. Ее муж, И.А. Танин, помощник Н.С. Хрущева, когда тот был секретарем Московского комитета партии, после прихода Берии был арестован, как, впрочем, и другие помощники Н.С. Хрущева в его секретариате. Похоже, что Берия хотел создать у Сталина впечатление, что Н.С. Хрущев окружил себя так называемыми «врагами народа».
Так или иначе, по существовавшему в те годы закону, моя сестра без предъявления какого-либо обвинения была арестована и отправлена в Акмолинский лагерь.
– Я бы, конечно, вступился за твою сестру, – сказал мне Фадеев, – но боюсь, что моя поддержка будет хуже веревки для приговоренного к повешению.
– То есть как это так?
– Долгий разговор. Но у меня с Берией особый счет. Еще в мае 1937 года Сталин предложил мне поехать на съезд партии Грузии. «Напишите, товарищ Фадеев, ваши впечатления об этом съезде для меня. Личные впечатления. Немного, страницы на полторы». Я, как член ЦК, поехал туда в качестве полноправного делегата и взял с собой Петю Павленко, который присутствовал на съезде в Тифлисе в качестве гостя. Мы написали Сталину письмо вдвоем, рассказали, что понравилось. Написали, что нас смутило. А смутило нас то, что уже тогда бюст Берии стоял где-то на площади, а съезд каждый раз вставал, когда входил Лаврентий Павлович. Мы написали, что такое почитание секретаря ЦК Грузии расходится с историей и традициями большевистской партии, что это, может быть, и ни к чему.
Написав такое лихое письмо, мы его отправили Иосифу Виссарионовичу. Прошел какой-нибудь месяц, как Берия был вызван в Москву и назначен сначала заместителем Ежова. Ко мне пришел Пав-
ленко и сказал: «Саша, мы пропали». Я ответил ему, хохотнув: «Бог нас не выдаст...» – но вторую половину поговорки: «свинья не съест» – я Петьке сказать не осмелился.
Ты меня, Корнелий, прости, может быть, я не имею права тебе рассказывать про это, но ты, как беспартийный, не обязан меня выдавать. Надо же кому-нибудь выговориться. А я тебе верю, ты человек наш. Ты тоже коммунист, хотя и не в партии. Так я считаю.
Короче говоря, был после этого обед у Сталина на даче. Мне о нем рассказывал Чиаурели. И было на обеде этом три человека: Сталин, Берия и Чиаурели. Разговор шел на грузинском языке. Вот Сталин и говорит Берии:
– Что-то ты, Лаврентий, говорят, культ себе устраиваешь, статуи воздвигаешь?
Берия, человек хитрый и неглупый, спросил Сталина, откуда такая версия, кто меня топит. А Иосиф Виссарионович, как известно, был большим артистом и по-разному мог разговаривать: и с подковыркой, а, когда нужно, мог и так человека увлечь, так приласкать, такой натурой показаться, что, кажется, ты ему должен всю душу доверить. Помнишь, как в «Полтаве» Пушкина о Мазепе сказано.