К энтузиазму первых послереволюционных лет стало примешиваться некоторое удивление: почему же люди вокруг несчастливы? Отчего так много неухоженных, неулыбчивых лиц, помятой одежды, грязи, окурков, безразличия? В одной из статей* К. Зелинского 1929 года он спрашивает себя и всю советскую литературу: а где живой, не картонный, не ходульный положительный герой – творец нового мира?
* БОД («Банк общественного доверия»), май 1929 г. Цит по машинописной копии (РГАЛИ
ф. 1604).
Почему он не оживает? (Хотя ответ тогда был уже дан в произведениях Ю. Олеши и А. Платонова.)
На все вопросы, как известно, ответила партия. Конструктивизм и другие литературные объединения были распущены. Инициатива не приветствовалась; всем предлагалось творить и строить только по идеологическим планам руководителей государства. Тем, кто хотел чувствовать себя в строю, оставалось только признать свои заблуждения. И не просто каяться на словах, но и глубоко и искренне перемениться, отречься от ошибок.
В сентябре 1930 года в центральной газете, «Известиях», появилась статья «Планы кулацких реформаторов», где имя К. Зелинского прозвучало в ряду врагов народа и вредителей, уже арестованных ГПУ. Надо видеть газеты тех месяцев, пестревшие призывами к расправе и расстрельными списками. К счастью, отец тогда не был арестован. Но с этого времени он постепенно начал устраняться от активного участия в литературной жизни. На протяжении более чем двадцати лет не выпустил ни одной книги, ограничиваясь рецензиями и небольшими статьями в периодике.
И вновь критическая дубинка проходилась по головам уже раскаявшихся и коленопреклоненных конструктивистов. В журнале «Литературное обозрение» 1937 года, «О группе конструктивистов» литературный манифест группы характеризовался такими словами: «Контрреволюционный, буржуазно-реставрационный смысл этих претенциозных и наглых заявлений совершенно очевиден и не нуждается ни в каких пояснениях». Статья заканчивалась следующими словами: «Маневрированию последних могикан конструктивизма, попыткам их протащить это контрреволюционное направление под какой-нибудь другой маркой раз навсегда должен быть положен конец».
«Положить конец маневрированию!.. Раз и навсегда! Этот повелительный окрик в печати осенью 1937 года имел вполне определенный смысл: ночной звонок в квартиру, черная машина у ворот дома».
(Автобиогр. повесть «На литературной дороге»)
В одной из статей*, где речь шла о том, как в те годы писатели воспринимали критику («восемь приемов» реакции на критику), К. Зелинский писал об Анне Ахматовой, что она делает вид, что ее нет, что «она как бы не существует на свете, а на самом деле живет в Ленинграде». Это выражение еще не раз ему припомнили как враждебный выпад против великого поэта. Но это был не выпад, а констатация факта: такую жизнь вели многие, не исключая и автора этого «выпада».
* Зелинский К.Л. На новой дороге // Лит. газета. 1930, 19 окт.
На весьма длительный период отношения моего отца, как писателя к власти, как мне представляется, носили непростой характер. Он считал себя принципиально партийным (хотя в партии не состоял никогда). Он, как мне кажется, гордился тем, что был среди «посвященных» – очерк «Встреча писателей со Сталиным…». Был внимателен к деталям этой встречи, но без любования: присматривался, записывал.
Во вполне академические занятия по истории советской литературы, чем он пытался заниматься в 30-е годы, врывались репрессии: герои этой летописи один за другим исчезали в лагерях, имена их смывали, книги изымались из библиотек. Много лет К. Зелинский был дружен с А. Фадеевым, который стоял совсем уж близко к самому верху. Он был почти идеален как «Советский писатель» – так должна была называться уже написанная отцом большая книга о нем, которая так и не появилась на свет. Писательская и общественная жизнь А. Фадеева прошла на глазах биографа. Его конец был показателен – советский писатель пустил себе пулю в сердце.
Каковы бы ни были сомнения отца в правильности творившегося в годы «культа личности», они почти никогда не касались основ. Без преувеличения можно сказать, что для большинства современников трагедия творившейся истории воспринималась как отклонение от верного, «ленинского» пути. Если говорить о писателях, то и те, кто видел пугающий образ новой жизни и писал об этом, оставались при этом совершенно советскими людьми, со всей их верой в грядущее счастливое завтра – А. Платонов, В. Дудинцев, К. Паустовский, А. Твардовский. Да и Солженицын, по его собственному свидетельству, какое-то время тоже верил в коммунистические идеи. Корнелий Зелинский не был исключением. Никакие, даже самые трагические события вокруг не могли поколебать его советских убеждений.
Начиная с 20-х годов прошлого века литература, как и критика, воспринималась в советской России как фронт идеологической войны коммунистических идей со всем прочим миром, миром прошлого – буржуазным идеализмом-гуманизмом, религией. Многие литераторы были, сознавали себя как те же солдаты на поле боя – со своим четким строем, своим командованием. Были «наши» и «чужие», были «свои» и «враги». Так учила партия. Многие критикуют отца за то, что дал отрицательный отзыв на книгу Марины Цветаевой. Почему он не принимал стихов Цветаевой, хотя не мог не видеть, будучи тонким знатоком поэзии, ее величины как поэта? Видимо, потому, что Цветаева была «на той стороне». С точки зрения идеологии – что она могла дать для воспитания советских людей?
А вот Сергей Есенин, как большой и истинно народный поэт, по его мнению, мог дать очень много. И на протяжении многих лет отец пытался пробить фактический запрет на публикацию его книг. Писал многочисленные письма и обращения к литературным и идеологическим начальникам. С 1953-го книги поэта начали издаваться, и к 1961 году было издано пятитомное собрание сочинений поэта (тираж 500 000!) со вступительной статьей К. Зелинского.
На длительный период становление национальных литератур занимало почти все поле его деятельности. Как он сам замечал, это было счастливым сочетанием академической науки с живой материей развивающейся культуры. Это позволило наконец отвлечься от идеологического фронта, окопы которого уже давно его тяготили. Многие народности получили в этот период свою письменность, и казалось, идет рождение многонациональной советской культуры. Бурная переводческая активность в 30-е и 40-е годы, когда этим в том числе занимались выдающиеся фигуры – Б. Пастернак, А. Ахматова, С. Маршак, Н. Тихонов, С. Липкин, – явили новому читателю множество примеров замечательного народного творчества. По большей части это была классика – грузинская, армянская, азербайджанская, персидская, некоторых народов Северного Кавказа, т. е. литератур, имеющих многовековую традицию. В то же время появились первые произведения на новых для литературы языках – казахском, киргизском, абхазском, аварском и др., и этот процесс развивался лавинообразно вплоть до распада СССР. К сожалению, все это происходило под прессом партийной идеологии, по рецептам «социалистического реализма». Новые национальные литературы нужны были не сами по себе, а как доказательство расцвета советской культуры. Все рухнуло как карточный домик, но он, к счастью, этого уже не увидел.
Я вовсе не хочу создать впечатление, что отец был не знающим сомнений, бескомпромиссным борцом за советские идеи. Он был советским человеком. И в то же время не лишенным сомнений.
«Мне хотелось проверить себя, потому что все усиливающееся настроение самокритической переоценки всего того, что я писал и пишу, так преследует меня, что иногда мешает не только напечатать, но даже показать написанное из-за ощущения, что написано плохо, не глубоко. Как говорил мой покойный друг Эдуард Багрицкий: «Приходит время зрелости суровой, я пух теряю, как петух здоровый». Поздно, но приходит! Впрочем, я давно убедился в том, что это настроение излишней самокритики до добра не доведет. Большинству людей присуща противоположная сила са-