– Ну, что ты можешь сообщить, зачем ты приехал? – Уже вся эта поза и манера разговаривать показали мне, что Фадеев с кем-то переговорил по телефону в Москве и что вообще я должен приготовиться к разговору совершенно официальному.
Я рассказал Фадееву просто как информацию, без всяких эмоций, так сказать – в «обезжиренной форме», о беседе, которую я имел этой ночью.
– Ну, что же, – ответил мне Фадеев успокоительным, безразличным тоном, – это, конечно, неправильно, что на тебя кричали, что тебе угрожали. Ты, конечно, не принадлежишь к тем интеллигентам, с которыми можно разговаривать подобным образом. Но вообще-то я тебе должен сказать вот что: нечего тебе обижаться на людей, которые тебя пригласили в это учреждение. Каждое дело поручается тем людям, которые могут его выполнить. Посади тебя на их место и поручи тебе вылавливать врагов народа, ты бы это дело завалил через два дня. Это не игра в бирюльки и не светский прием. И я думаю, что ты прекрасно понимаешь, что партия обрекает тех людей, которых она туда посылает, не на легкую работу. Я даже удивляюсь тому, что ты, взрослый человек, обращаешься ко мне с такого рода делами.
Тут Фадеев набрал в грудь воздуха и с тем воодушевлением, которое было нам так знакомо по его ораторским выступлениям в Союзе писателей, продолжал:
– Я еще тебе должен сказать, что мне как-то сказал Иосиф Виссарионович, что все ваши писатели изображают из себя каких-то недотрог. Идет борьба, тяжелая борьба. Ты же сам прекрасно знаешь, государство и партия с огромными усилиями вылавливают всех тех, кто вредит строительству социализма, кто начинает сопротивляться, поскольку это новое начинает набирать силы и идти вперед и вперед. «А вы, – сказал мне Иосиф Виссарионович, – вместо того чтобы помочь государству, начинаете разыгрывать какие-то фанаберии, писать жалобы и т. п.». Подумаешь, кто-то тебя там оскорбил, кто-то на тебя возвысил голос. Ты на фронте, вот что ты должен помнить.
Тут в голосе Фадеева прозвучал уже металл, и я понял, что притронулся сразу ко многим струнам его души, начиная от потревоженной идиллии с ловлей рыбешек в пруду и кончая теми грозами, которые он нес в душе, почерпнув их где-то там, в недоступном для меня «верху».
«Что же, – думал я, уходя от него на станцию в это безоблачное утро, – жизнь обкатывает людей, как камешки, и ты, мой милый Саша, тоже в этом обдирочном барабане. Поблагодари судьбу: если она не улыбнулась тебе, то, по крайней мере, сохранила так называемое «ровное отношение».
А вот сейчас я видел другого Фадеева, того Фадеева, который возвратился из леса. Он говорил [Бубеннову]:
– У меня на даче в Переделкине в шкафу висит пиджак, который я надеваю в парадных случаях. Я испытывал мальчишеское удовольствие оттого, что его нет на моих плечах. Он мне казался свинцовым. Так много груза лежит на мне, что иногда его хочется отставить в сторону. Я не могу жить в моем доме <...>. Мне противен вообще мой дом.
Рано утром я подошел к станции Внуково. Издалека, из-за деревьев, видел, как открывалась «забегаловка», как продавец мыл
кружки для пива, прыскал водой на пол, открывал дверь. Я подошел, чтобы выпить свои сто граммов и закусить кусочком хлеба с луком. Потом я снова ушел в лес. Я бродил по лесу, два-три раза в день возвращаясь в «забегаловку». Но жизнь моя была здесь, в лесу. Какое это чудесное чувство, когда ты слушаешь, как утром просыпается природа! Только на рассвете меня очень раздражал звук моторов, которые заводили на Внуковском аэродроме. Я был сам с собой, сам с собой, – несколько раз повторил Фадеев, – и вокруг меня был целый мир. И я был никому и ничем не обязан.
Утром в субботу, 12 июня, М. Бубеннов (как он рассказывал мне) приехал на станцию на своем блестящем «ЗИМе». Они с шофером решили зайти в местную «забегаловку». Возле стойки стояла небольшая очередь, среди которой были грузчики со станции, сезонные рабочие, те неопределенного вида мужчины и женщины, всегда плохо одетые, в стоптанных ботинках, которые начинают свой день со стопки и заканчивают его той же стопкой. В этой цепочке людей, дежуривших возле стойки с одним продавцом в фартуке, который наливал в стаканчики по сто граммов, отпускал засохшие бутерброды с заплесневелой колбасой, разливал в кружки пиво, предварительно обмакнув их в ведро с мутной водой, стоял и высокий человек в сером пиджаке, в шляпе, прямо державшийся. Руки он держал по швам, и его ярко-серебряная, отдающая уже в желтизну голова выделялась над всеми. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, смиренно дожидаясь своей очереди.
– Я его сразу узнал, – сказал мне М. Бубеннов. – Я подошел и тронул его за рукав: «Александр Александрович! Поедемте ко мне».
Тот обернулся, и я увидел лицо, все заросшее седой щетиной, какое-то измятое, в котором глубокая внутренняя печаль сочеталась с мгновенно возникшим выражением наигранной мужественности, веселости и готовности шутить над собой и своей земной юдолью. Фадеев замигал глазами:
– А выпить будет что?
– Организуем. Хватит.
М. Бубеннов живет во Внукове на улице Маяковского.
Напротив его дачи, ворота в ворота, находится дача А. Суркова.
– Когда мы ехали ко мне, в парке мы встретили сына Суркова. «Ну, теперь Сурков будет ломать голову, – сказал Фадеев, – что это у меня за новая коалиция». И он расхохотался тем громким принудительным смехом, в котором он так хорошо умеет утопить и свое истинное отношение, и свои чувства, и те сложности жизни, какие она может создавать ежеминутно.
Мы зашли ко мне на дачу, – продолжал Бубеннов, – и тут Фадеев, естественно, захотел как-то внести ясность в наши отношения. Надо сказать, что я с ним был на «вы». И вообще появление Александра Александровича у меня, видимо, у него самого вызывало потребность как-то мне объяснить и свой приход, и свое поведение. Мы прошлись по саду и сели на скамеечке у большой сосны.
(Скажу здесь в скобках, что Т.В. мне говорила, что А.А. рассказывал им о Бубеннове в весьма отрицательных тонах, как о человеке довольно дремучем.)
– Я знаю, – сказал Фадеев, – что ты имеешь против меня зуб. Я знаю, что ты мной недоволен. Но ты не прав, когда думаешь, что я против тебя.
– Дело не во мне только, а в том, что вы, Александр Александрович, ко всему молодому поколению писателей относились нехорошо. Через меня говорили другие.
– Это неправда. Я искренне говорю, что ничего не имею ни против тебя, ни против других молодых писателей. Но ты должен понять, что, естественно, люди моего поколения мне психологически ближе, понятнее. Со многими из них я пил водку, например, с Катаевым. – При этом Фадеев громко захохотал и хлопнул меня по колену. – Ты не должен ничего иметь против меня. Я могу тебе сказать, что на Сталинском комитете я лично выступал за то, чтобы дать тебе премию за вторую часть «Белой березы». Я считаю ее лучше первой части. Я всем это говорил, и это моя точка зрения.
Валя Бубеннова позвала их закусить к столу. Фадеев опять-таки не захотел войти в дом. Им накрыли за маленьким круглым столиком, вкопанным в землю, выкрашенным в тот же ярко-зеленый цвет, что
и дача Бубеннова. Это укромный уголок сада. Из него видна только дача Утесова, чей забор граничит с дачей Бубеннова. В этом уголке Фадеев прожил еще двое суток. Первые сутки они почти не ложились и сидели вместе за столом.
– Александр Александрович разулся, – рассказывала Валя Бубен-нова, – и я увидела, что его ноги были все в волдырях, – так он натер их ботинками, ходя беспрерывно в лесу. Было просто страшно глядеть на эти сорванные волдыри. Я подала на стол пол-литра водки, хлеб и редиску. Александр Александрович выпил очень немного. Потом он взял редиску и начал ее засовывать в рот прямо с зеленью и жадно заедать хлебом. Видно было, что он очень голоден. Фадеев всегда во хмелю возбужден, но всегда интересен. Он говорил все время, точно облегчая душу. Говорил обо всем. Он вспоминал молодость и говорил о Союзе писателей, о предстоящем своем докладе на съезде писателей, о cемье, о Берии, о женщинах, о своих отношениях со Сталиным. Он пел песни: «Шумел камыш», «Трансвааль, Трансвааль, страна моя». Он говорил: