– Да вот слухом земля полнится, – ответил Сталин. – Среди писателей такой разговор был.
Берия, конечно, сразу смекнул, о чем идет речь, и начал меня расхваливать до небес, что такой-де Фадеев замечательный парень, но только увлекающийся. Сталин слушал, в усы улыбался да помалкивал. В конце концов он ему это письмо отдал: прочти, говорит, сам.
Берия, конечно, эту штуку мне навек запомнил. Конечно, он меня в сводках мог чернить как хотел: ну, там, вино, женщины, мог даже еще другое приписать, но Сталин в политических обвинениях ему не верил. В этом меня он знал сам, вернее, так сказать, перечеркивал это, и все. Тогда Берия решил всадить в меня иглу с другой стороны. Он арестовал Марианну Герасимову, которая была заслуженной чекисткой. Она была первой женой Ю. Либединского. Красивая женщина была и замечательная коммунистка. Она в НКВД занималась как
раз делами культуры. Но к тому времени, когда Берия ее арестовал, она уже ушла из этого ведомства. Я написал ему письмо. Проходит месяц, другой, третий – нет ответа. А ведь я – Фадеев, член ЦК, как же так? Ну, думаю, я сделал ошибку, что опустил письмо в общий ящик в приемной на Кузнецком, куда жены опускали свои письма со слезами. Я передал ему новое письмо другим способом. В нем я писал, что считаю Марианну (мы все ее Мурашей звали) кристально честным коммунистом и готов ответить за нее, как и за себя, партийным билетом. Опять идет неделя за неделей. Недели через три, а может быть, и через месяц раздается звонок. Жил я в это время, как ты знаешь, в Комсомольском переулке, в доме НКВД, в квартире, которую я получил еще при Ягоде.
– Товарищ Фадеев?
– Да.
– Письмо, которое вы написали Лаврентию Павловичу, он лично прочитал и дело это проверил. Человек, за которого вы ручались своим партийным билетом, получил по заслугам. Кроме того, Лаврентий Павлович просил меня – с вами говорит его помощник – передать вам, что он удивлен, что вы, как писатель, интересуетесь делами, которые совершенно не входят в круг ваших обязанностей как руководителя Союза писателей и как писателя.
Секретарь Берии повесил трубку, не ожидая моего ответа. Мне дали по носу, и крепко. Марианну в общем порядке послали в «Алжир». Все работники ГУЛАГа, т. е. Главного управления лагерей, конечно, лично ее хорошо знали, любили и жалели. Ей предложили работать в администрации или даже в ВЧК, но она, гордый человек, была оскорблена несправедливо возведенным на нее обвинением до последней степени.
Она была осуждена в административном порядке на пять лет пребывания в исправительно-трудовом лагере. Ты понимаешь, если даже сам Берия не сумел ей ничего пришить, кроме недогляда по службе (мало, оказывается, раньше арестовывала), значит, за ней решительно ничего не было. Итак, попала она в женские лагеря, где по преимуществу находились жены «врагов народа», люди, не имевшие собственной статьи. Марианна отказалась от всяких поблажек. Она сказала, что будет работать на общих работах. «Если у вас есть
тачки, – сказала она, – то дайте мне в руки тачку». Она работала на молочной ферме, резала камыш для утепления, была на общих физических работах. Она мало писала. Ее душа не могла примириться с тем, что с ней произошло. Она, которая сама допрашивала, сама вела дела и отправляла в лагеря, теперь вдруг оказалась там. Это она могла представить себе только в дурном сне. Она была вообще немного фанатичным человеком. В ней было что-то от женщин Великой Французской революции.
Анатоль Франс, вероятно, мог бы написать эту фигуру. Это красивая и романтическая женщина, у которой судьба отняла ее положение, ее партийный билет, даже ее веру в правоту того, чем она сама занималась, и согнула ее не только перед коровами и травой.
Прошло пять лет. Наконец она написала, что отбыла свой срок и просит помочь ей вернуться в Москву. Я позвонил начальнику ГУЛАГа, и тот товарищ, который хорошо меня знал, с большой охотой сказал: я дам распоряжение выдать ей паспорт и вернуть ее в Москву. И вот через некоторое время мы встретили словно прежнюю Марианну, к которой опять вернулась человеческая речь, улыбка, вера в завтрашний день. Она поселилась через двор, в том же доме, где жил я, у своей матери, и отдала свой паспорт коменданту в прописку. Комендант через день сказал ей:
– Товарищ Герасимова, начальник паспортного стола хотел бы лично с вами поговорить, хотя вы и живете в доме НКВД.
– Как же вы, товарищ Герасимова, – сказал начальник паспортного стола, – такой опытный человек и не знаете порядок. Ведь мы же с вами бывшие коллеги. Я вас знаю давно и многое о вас слышал. Но ничего для вас сделать не могу. У вас же в паспорте стоит другая литера.
– Что за литера? – побледнев и стараясь казаться спокойной, спросила Марианна.
– А такая литера, которую вы сами прописывали людям. Эта литера не дает вам права жить в Москве, а только за 100 километров от столицы.
– Как же так? – растерянно спросила Марианна. – Как же мне быть? К кому я должна обратиться? Мне же обещали...
– Вы можете обратиться лично к товарищу Берии, чтобы было принято специальное разрешение об оставлении вас в Москве. А пока я вам дам временную прописку на две недели.
Не сразу сказала нам об этом Марианна. Только через несколько дней я узнал о том, что выдача паспорта и разрешение вернуться в Москву, выданные через ГУЛАГ, были комедией. Разумеется, ни она, ни я к Берии не подумали бы обращаться. Он хорошо помнил все это дело и, вероятно, даже дал тайную инструкцию последить за Марианной.
Нам оставалось несколько дней. Мы встречались каждый день. Она, так же как и Валя, была человеком с трудным характером. Но она была так красива – так же, как когда-то Лариса Рейснер. Я не мог не любоваться ею, думая, как удивительно природа может объединить в одном человеке и женскую красоту, и железо революции.
В тот день, когда ей предстояло выехать в г. Александров, за 100 км от Москвы, ее мать пошла в магазин. Марианна попросила ее взять ключи, так как собиралась тоже уйти из дома по своим делам. Я решился написать обо всем этом до того еще и Сталину, но ответа не получил.
Мать Марианны вернулась домой, открыла дверь и увидела свою дочь висящей на лампе. Мы постарались тогда замять эту историю, объяснить самоубийство Марианны расстройством психики и т. д.
Но это была несгибаемая душа. Она была коммунисткой. Ты понимаешь это слово – коммунисткой, которая не хотела сдаваться до последней минуты. Но ее человеческая гордость была, пожалуй, выше всего. Она не могла признать насилия над собой. Так-то, Корнелий, обстоят дела. Вот почему я не могу просить за твою сестру. Ты понимаешь, что моя просьба может только ухудшить ее судьбу.
Да, это была правда. В те времена я попросил принять участие в судьбе моей сестры Алексея Толстого, и ему, как председателю Комиссии по расследованию фашистских зверств во время войны, пошли навстречу. Моя сестра была освобождена из лагеря на полгода раньше. Впрочем, после этого ей еще 10 лет пришлось пробыть в ссылке в глухой деревне Ленинградской области.
Когда она временно приезжала в Москву в 1945 году (Фадеев в это время писал «Молодую гвардию»), мы как-то обедали у Фадеева на даче. Был он с матерью Антониной Владимировной, и я с сестрой Тамарой. Во время обеда раздался гудок автомобиля и в дом вошел фельдъегерь из ЦК, который вручил Фадееву пакет, запечатанный сургучными печатями. Фадеев попросил подождать его ответа в машине. Распечатав письмо – это была короткая записка на бланке от А.Н. Поскребышева, – он передал ее мне. Я хорошо запомнил эту записку, она гласила: «Товарищ Фадеев! Товарищ Сталин просит Вас быть завтра между 5 и 6 часами на его даче на обеде. Машина будет за Вами послана. Подпись: А.Н. Поскребышев».
Впервые в жизни я увидел, как Фадеев побледнел, потом вся кровь бросилась ему в лицо и оно стало малиновым.
– Пойди передай фельдъегерю... нет, нет, не ты, пусть это сделает мама. Мама, прошу тебя, пойди и скажи фельдъегерю, что я болен, что я не могу присутствовать там, где меня просят. Я потом сам все объясню товарищу Поскребышеву.