Литмир - Электронная Библиотека

Я пришел к Брикам вместе с Сельвинским. Мы пришли уже в качестве самостоятельной группы конструктивистов. Этого пассажа никак не ожидал Маяковский. Он тогда нас вместе и не объединял. Сельвинский был для него автором песни из «Улялаевщины» – «Ехали казаки, да ехали казаки». Этим стихотворением он был восхищен и знал его наизусть, хотел его напечатать в «Лефе», но властная рука П.И. Лебедева-Полянского положила конец этим увлечениям Маяковского, запретив печатать это произведение как формалистическое. Но рабочим, набиравшим стихотворение, оно так понравилось, что они отпечатали штук 50 оттисков, которые потом и были всем нам розданы. Во всяком случае, у меня сохранился этот подарок Брика или Маяковского.

Сразу направо, при входе в комнату, стоял длинный стол, за которым мы уже застали Асеева, Незнамова, Крученых, О.М. Брика. Тут же шла и картежная игра. Вскоре появился и сам В.В. в своей короткой

куртке и кепке, с громадной коробкой шоколадных конфет, которую он привез Лиле Юрьевне.

Маяковский застал наш «торг» в самом разгаре, потому что мы с Сельвинским не рассматривали себя как молодежь, которую Маяковский подбирал для «Лефа». У нас было уже как бы собственное предприятие, своя литгруппа, и мы хотели разговора «на равных», к великому возмущению В. Шкловского, который справедливо заметил тогда мне: для такого разговора надо иметь хотя бы книги на столе.

Но во времена существования литературных групп логика была другая. Помню только, как Маяковский сказал, собираясь уходить (он не хотел участвовать в «торге» и предоставил это дело Брику):

– Послушайте, Зелинский, я вам объясню, что значит литературная группа. В каждой литературной группе должна существовать дама, которая разливает чай. У нас разливает чай Лиля Юрьевна Брик. У вас разливает чай Вера Михайловна Инбер. В конце концов, они это могут делать по очереди. Важно, кому разливать чай. Во всем остальном мы с вами договоримся.

Мы действительно договорились на том, что Сельвинский и я будем введены в редколлегию «Лефа», а пока что мне была предоставлена роль заведующего отделом критики и библиографии этого журнала. Но это был уже седьмой, последний номер «толстого» «Лефа». В последнем номере сразу были помещены две мои статьи. На этом дело и кончилось. Журнал в этом виде был прикрыт. Лебедев-Полянский, Сосновский, да и Полонский довольно круто разносили этот журнал в печати. Впрочем, это уже новая тема.

Для меня моя статья «Стиль и сталь» имела важные последствия: она на все последующие годы завоевала мне симпатию Маяковского. Это сказалось даже позже, когда «Леф» и конструктивисты разошлись и Маяковский взял конструктивистов под огонь. Но наши личные отношения с Маяковским сохранились.

Его физическая громадность как бы мешала мне его понять. Вероятно, не только мне. У русских есть поверье, что богатыри добрые. Крестятся пудовиком, а к людям, особенно к детям, боятся прикоснуться. Мы, как дети, фигурально выражаясь, влезали к нему на колени. Все в нем большое: рост, ручищи, ножищи. Голова, остриженная под машинку, и глаза – такие выпуклые и пристальные, словно он вбирает в себя, когда вглядывается. У Фадеева сказано о Левинсоне, что Морозке казалось, будто глаза Левинсона похожи на «нездешние озера». Почему «нездешние»? А вот такие, сколько в них ни глядишь,

никогда не узнаешь. И у Маяковского глаза были тоже как «нездешние озера». То ли омуты в них, то ли магниты, которые тебя целиком втягивают. И лицо бугристое, брови, нос, подбородок...

«Например, вот это – говорится или блеется? Синемордое, в оранжевых усах, Навуходоносором библейцем – ”Коопсах“». Так он сам написал.

Мы не понимали Маяковского при жизни. Мы – прежде всего я, но, я думаю, и другие согласятся, что по-настоящему не понимали. Никакие гиперболы, никакие величественные пропорции тут не подходят.

Во-первых, физические габариты хотя и соблазнительны, но обманчивы. Физически Маяковский не был очень сильным человеком, несмотря на пропорции. Однажды он схватился с Сельвинским бороться. Сельвинский сжал его в талии, поднял на воздух и положил. В молодости Сельвинский учился борцовому делу. Так что слова: «Я с удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить, и с тремя», – эти слова надо рассматривать как поэтическую фигуру. Луговской, красавец, любивший играть мускулами на пляже, тоже был физически слабее Сельвинского. Лев Толстой, который смолоду играл гантелями и готовился к профессии циркового борца, был дьявольски силен, хотя в старости был похож на гнома. Мы не понимали Маяковского в другом: его рост, бас, челюсть, нос и ручищи – все это было гораздо меньше того, чем он был по существу.

Внешнее могущество маскировало могущество духа, скрывало нежность, необыкновенную впечатлительность. И, прежде всего обращая внимание на физические данные, скрывало ум. Ум громадный, казалось обнимавший жизни миллионов людей. Ум, уходивший за горизонт. Уж лучше бы Маяковский был небольшого роста и с бровями, как у Вия или у Толстого. Заставлял бы дорисовывать, догадываться, а так он удивлял наружностью. А это было меньше и второстепеннее того, чем обладал Маяковский.

Главное, чем потом привлекал Маяковский, было благородство, изящество его души. Он был благороден в самом глубоком значении этого слова.

Я никогда не видел Маяковского плачущим или вконец расстроившимся. Но две женщины, которых он знал, рассказывали мне, что они видели, как он рыдал. Горький (в своих воспоминаниях о том, как Маяковский читал «Облако в штанах») тоже пишет: «разрыдался». А без этого нельзя понять Маяковского. Нельзя понять его сдер-

жанности, его уважения к людям, не позволявшим ему распускаться. Но Маяковский мог и оглушить басом аудиторию и рыдать, опустив лицо в колени женщины.

Его эмоциональный диапазон был громаден. И вряд ли кто мог понять этот диапазон. «Хотите – буду от мяса бешеный, – и, как небо, меняя тона – хотите – буду безукоризненно нежный, не мужчина, а – облако в штанах».

Мы рассматривали эти слова известной поэмы как очаровательную гиперболу, размашистый жест футуриста. Но это же тончайший автопортрет. Или бешеный от мяса, от жестокого желания, как в «Дьяволе» Толстого, или, наоборот, нежный, подобно не дуновению ветра, а скорее только намеку на дуновение. Только влажное дыхание человека, когда этот человек боится поцелуем разбудить спящую любимую женщину.

И такой человек пришел в мир, когда все перевернулось и все загорелось в нем. И он, который говорил: «Я – где боль, везде», – сказал другие слова. Он их не прямо сказал, но поднял над собой, как знамя свое, как все «сто томов своих партийных книжек». Это слова: «Я, где бой – везде».

Вот размах его души. Я не могу еще забыть и таких его слов: «Там, за гранью боя, все мы украшенья расставить заставим: любите любое». В этих словах я узнаю мучительную любовь его к людям.

«Люди, будьте бдительны, он любил вас» (Фучик).

Этот человек – Маяковский, который объездил полмира, который видел все, но стремился к одному: создать общий памятник всем и себе – «построенный в боях социализм».

Он выше своего памятника, горячей расплавленной бронзы, громче, чем тот голос, который я слышал из его уст.

Понимал ли я Маяковского таким, как понимаю сейчас, и, может, другие из его современников? Нет, пожалуй, не понимал. Я понимал только его необыкновенную чистоту, я ощущал его душевную опрятность, даже когда он дерзил и оскорблял меня или других. Такое ощущение нравственной опрятности он оставлял у всех.

Новый, 1924 год Маяковский пригласил меня встречать вместе. Встречали у художника А. Штернберга. Длинная-предлинная комната, с окнами, выходившими на Рождественскую. Это было во ВХУТЕМАСе. Там же жил и мой друг художник Николай Николаевич Купреянов. Он оформлял «Госплан литературы», «Бизнес» и все наши конструктивистские сборники. (Нелепо утонул совсем молодым.) Он и Телинга-

тер считались «левыми», как и Родченко. За длинным столом уселось довольно много народу. Кроме Штернберга с женой были Асеевы, Арватов, Рита Райт, художник Н. Купреянов, кажется, М. Левидов, Борис Пильняк. Других я не запомнил. Я пришел с сестрой Тамарой Люциановной. Она нравилась Маяковскому. Поэт немного опоздал, но зато внес в комнату связку воздушных шаров.

73
{"b":"944930","o":1}