Зал зашумел, и пока Маяковский пробирался к столу, шум и движение в зале не прекращались. Но скандала, которого, по-видимому, ждали, не случилось. Маяковский произнес речь, которая, видимо, была им заранее хорошо продумана; в ней не чувствовалось желания произвести какой-то бум. Если и были какие-либо смешки или шиканье в начале выступления Маяковского, то они быстро прекратились. Юный, высокий, как бы забыв о своем наряде и даже об аудитории, посверкивая глазами, Маяковский говорил спокойно, громким, сильным голосом, который впоследствии так любила комсомольская аудитория. И все-таки брал он не голосом, а внутренней уверенностью, которой этот голос был наполнен. С силой звука сливалась сила убеждения.
Я не могу воспроизвести его речь, память ее не сохранила. Осталось лишь общее впечатление, произведенное этой речью, и общий смысл ее. Маяковский говорил о том, что его поражает, как может Бальмонт выносить такой поток похвал. Такой поток опасен: он, как гиацинты и другие цветы, поставленные перед лицом Бальмонта, может задушить поэта. Он, Маяковский, выступает от имени его, Бальмонта, врагов. Но эти враги больше бы принесли пользы Бальмонту, если бы он их послушался. Маяковский говорил, что он читал стихи Бальмонта о Полинезии, о пальмах и прочей тропической экзотике. И не знает, поблагодарят ли полинезийцы за те поэтические украшения, которые Бальмонт им предлагает. Может быть, голым людям все подойдет, но у нас в России стихи Бальмонта вызывают возмущение.
Тут раздались шиканье и негодующие голоса.
– Да, возмущение! Довольно нас баюкать своими амфибрахиями, своими размерами, как баюкает Бальмонт. Это не стихи, а диваны и кушетки, на которых можно спать после обеда. Бальмонт не знает русской жизни.
Вот я вам прочту, – сказал Маяковский, – одно из стихотворений Бальмонта.
И Маяковский прочел с замечательной разоблачающей иронией стихотворение Бальмонта: «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды».
– А чего тише? – заметил Маяковский. – Когда и так видно, что король гол.
Тут часть публики не выдержала и засмеялась. Затем были еще и еще орхидейно-медовые речи, как Маяковский назвал речь одного выступившего перед ним адвоката. В конце концов выступил и сам Бальмонт с необыкновенно благостной речью, в которой он сказал, что не считает Маяковского своим врагом, потому что у поэта вообще не может быть врагов.
Вечер закончился чтением стихов Бальмонта и в авторском, и в актерском исполнении.
Мы с любопытством следили, что будет делать Маяковский. Прослушав речь Бальмонта, он спокойно удалился, вызвав чувство облегчения у фешенебельного общества.
Осталось от всего такое впечатление: форма странная, поведение необычное, а говорит дельно, серьезно. И Шура заключил:
– Нет, это не бубновый валет. Король парень.
Таково было мое первое впечатление от Маяковского дореволюционных лет.
Зимой 1918–1919 года, оказавшись как-то проездом в Москве, я отправился повидать не только Есенина в «Стойле Пегаса» на Тверской, но и Маяковского в «Кафе футуристов» в Настасьинском переулке. Обстановка этого кафе, расписанного супрематическими рисунками, дразнящее поведение Бурлюка, да, наконец, и манера держаться самого Маяковского, – все это в какой-то мере было еще продолжением того стиля фрондирующих литераторов, который мне был знаком до революции. Маяковский задирался с публикой. Я подошел к поэту и попросил прочитать его «Левый марш», который мы в редакции «Известий Кронштадтского Совдепа» так любили скандировать хором. Но Маяковский не захотел выполнить моей просьбы, сославшись на неподходящую обстановку. Да и впрямь обстановка была неподходящая.
С Маяковским мы, так сказать, «знакомились» трижды. В третий раз окончательно и надолго. В первый раз в 1918 году на встрече в Гвардейском экипаже в Петрограде. Во второй раз нас познакомил О.С. Литовский в 1921 году. Мы оба получали корреспондентские билеты на IX Всероссийский съезд Советов. В третий раз Маяковский сам захотел со мной познакомиться. Он прочитал в «Известиях» (1923 год) мою статью «Стиль и сталь».
На этот раз Маяковский вгляделся в меня внимательней, так как увидел во мне возможный «лефовский кадр». Раньше меня Маяковский знал просто как молодого журналиста, к тому же усердного по-
клонника его поэзии, частого посетителя его вечеров. Сколько раз я приходил к 9-му подъезду Политехнического музея на его вечера! И Маяковский проводил меня на них, даже если не было билетов. Кстати сказать, Ник. Асеев, отвечая в 1927 году на мою групповую статью «Идти ли нам с Маяковским?», напечатанную в журнале «На литературном посту», напомнил мне в своей статье «Страдания молодого Вертера» об этом первом периоде моего отношения к Маяковскому. Н. Асеев писал: «Тов. Зелинский когда-то, в первые дни своей молодости, был искренне и глубоко увлечен поэзией Маяковского. Именно этот поэт был для него той первой любовью, которой для других поколений, для других юношеских увлечений был Пушкин».
Это увлечение личностью Маяковского осталось у меня на всю жизнь, вопреки групповым разногласиям, разводившим людей в разные стороны, помешавшим мне тогда понять значение Маяковского – поэта социалистической революции. Понимание революционной роли Маяковского пришло позже, в 30-х годах.
Статья «Стиль и сталь» явилась откликом на выступление С. Кирова на Первом учредительном съезде Союза Советских Социалистических Республик в декабре 1922 года. В своей речи на съезде С.М. Киров предложил ознаменовать образование СССР постройкой особого здания – Дворца, в котором бы и запечатлелась идея возникновения нового советского многонационального государства. Это было время, когда архитектурные мечты владели нами. Это было время, когда Корбюзье начал создавать свои здания из бетона и стекла. Это было время, когда на развалинах разрушенной послевоенной Европы витали призраки новой технической эстетики, о которой с таким патетическим увлечением писал Эренбург в своей книге «А все-таки она вертится» (Берлин, 1922).
Когда я писал свою статью «Стиль и сталь», я еще не был знаком с книгой Эренбурга. Заграничные издания в те времена достигали Москвы с трудом. И веселая книга «А все-таки она вертится», которой он салютовал стихотворцам, живописцам, конструкторам, постановщикам, комедиантам, циркачам, музыкантам и всем строящим в России новые вещи, книга, в которой он воспевал Татлина и Леже, где он писал, что советские служащие тащили на салазках паечную конину, мальчики продавали «рассыпные», еще не навевала мне своих технических грез. «Я же посредине площади, – писал Эренбург, – там, где «в эпоху цивилизации» был почти что сквер, мечтал совместно с двумя художниками о металле» и т. п.
Но не эти воспоминания и последствия воспроизвела моя статья в «Известиях».
Непосредственным поводом для статьи был конкурс проектов Дворца Труда. Я опоздал, но «Известия» сопроводили мою статью следующим примечанием от редакции: «Статья поступила в редакцию после состоявшегося на днях присуждения премий 1-го архитектурного конкурса проектов Дворца Труда. Но ввиду широкого интереса затронутых в статье вопросов редакция все же напечатает ее в дискуссионном порядке».
Маяковский разыскал меня после статьи (очевидно, это было уже осенью 1923 года), позвонил мне по телефону. Я жил в то время в общежитии Украинского постпредства в Колпачном переулке, на Покровке, где занимался отнюдь не романтическими вещами: заведовал отделом секретной информации. Телефон общежития помещался на первом этаже, и поэтому немало пришлось подождать, пока меня разыскали в одной из комнат.
– Слушайте, оказывается, вы написали «Стиль и сталь», – прогудел Маяковский. – Так черта ли вы от меня скрывали, что являетесь настоящим лефовцем? Вы же наш человек, а не киплинговский кот, который гулял всегда один... Извольте ко мне прийти, я вас приглашаю на Водопьяный переулок к Брику. Мы должны с вами перезнакомиться еще раз, и вы должны принять участие в работе «Лефа».
Так мы заново перезнакомились с Маяковским. И так «заново» началась моя литературная деятельность.