14 Пролетарская культура. М., 1920, № 13–14. С. 104.
15 «Леф». М.; Пг., 1923, № 1. С. 215–230.
16 Утренники. Пг., 1922. Кн. 2. С. 155.
17 Печать и революция. М., 1923, № 6. С. 87.
18 Печать и революция. М., 1922, № 6. С. 293; «Известия», М., 1923, 18 декабря, № 289. С. 4.
19 «Известия», М., 1923, 18 декабря, № 289. С. 4.
20 Луначарский А.В. Статьи о советской литературе. М., 1958. С. 295.
ЛЕГЕНДЫ О МАЯКОВСКОМ
«То, о чем я хочу рассказать, произошло за тридцать лет до наших дней, и – возможно, что все это было не совсем так, как я расскажу». Мне вспомнились эти слова М. Горького из его «Бесед о ремесле», когда я захотел восстановить в памяти образ Маяковского живым, каким я его знавал сорок лет тому назад. Впрочем, у меня сохранились дневниковые записи тех лет. Некоторые из них представляют подробную, почти стенографическую запись слов Маяковского. Например, так сохранилось в дневнике изложение одного доклада Маяковского на его вечере в Политехническом музее 4 марта 1924 года. Другие записи отрывочны. Я не вел дневников протокольного характера. Иногда, через несколько месяцев, записывал по памяти, без дат то, что мне казалось важным.
Сегодня, после Великой Отечественной войны, появляется много мемуаров, в которых мы ценим прежде всего фактическую точность изложения событий. Мемуары заменяют нам исторические источники или, во всяком случае, дополняют их. Однако, строго говоря, любое воспоминание или даже свидетельство очевидца события неизбежно имеет субъективную окраску. Это доказано давным-давно еще юридическими опытами над свидетельствами разных лиц об одном и том же событии.
Тем более субъективный элемент приобретает силу и значение, когда речь идет о создании образа человека. Здесь критерием истины служит реализм изображения, соответствие фактов образу. Недаром Горький писал (в тех же «Беседах о ремесле»), что он не только признает за литератором право, но «даже считаю его обязанностью «домысливать» человека». Это не значит, что Горький советовал «выдумывать» человека. Но домысливать – это всегда вносить то, что фактограф назовет легендой. Краски, которыми я рисую образ Маяковского, представляют собой смесь протокола и легенды. К тому же Маяковский был и при жизни человеком из легенды.
Древние греки считали, что все виды искусств, как трагедия и комедия, как лирика и эпос, как музыка и танцы, и, наконец, сама история были порождением памяти. Матерью всех девяти муз считалась Мнемозина – богиня памяти. Владеть памятью – значит быть художником. И я согласен с английским писателем Комптоном Маккензи, который назвал свою статью об этом предмете «Искусством памяти». Это действительно более искусство, нежели наука с ее механически точным восприятием действительности. Маккензи считает даже, что автобиография, в основе которой лежит дневник, имеет меньшую ценность. «То, что стоит запомнить и сохранить, как мне кажется, сохранится точнее, если оно уцелеет без помощи дневника. Если бы я вел дневник, я постоянно бы читал о тех случаях и событиях, которые уже позабыл и в отношении которых не мог полагаться на свою память, что она воспроизведет их точно. Это подтвердило бы мнение тех психологов, которые утверждают, что память о прошлом – это то, что придумано нами потом. Пропала бы эмоциональная или духовная насыщенность каждого момента».
Подобно Горькому, Маккензи считает, что для того, чтобы стать сколько-нибудь значительным романистом, писатель не может ограничиться точным изложением событий, происходящих в его жизни, или фотографическим изображением людей, которых он знал. «Его память должна служить ему тем, чем художнику палитра с красками или скульптору глина, – материалом, из которых он создает свою фабулу, и если он сможет вдохнуть в эту фабулу жизнь, он вправе назвать это искусством памяти».
Таким образом, писатель и ученый по-разному подходят к мемуарам. И в зависимости от того, кто побеждал в авторе, сами воспоминания приобретают разный характер. Существуют разные жанры мемуаров. То, что я хочу рассказать о Маяковском и что происходило более тридцати пяти лет тому назад, возможно, было не совсем так, как я расскажу с точки зрения фактографической правды. С годами забываются не только даты, но и сами годы. Но я измерял свой образ Маяковского более действительной, на мой взгляд, правдой – правдой реализма. Я много раз собирался написать о Маяковском. У меня сохранились заметки, записи в дневнике. Но долго мне что-то мешало сказать о Маяковском так, как хотелось. Ведь были времена, когда слова «лучший», «талантливейший» были превращены некоторыми историками – в своего рода тройчатку со свинцом на конце. А я, как штрафник-«конструктивист», был превращен едва ли
не в одного из тех, которых, как считается, «натравливали на Маяковского». Были времена, когда я полемизировал с Маяковским. Живы люди, которые были и участниками этой полемики между лефовца-ми и конструктивистами. Люди обычно с трудом отделываются от старых пристрастий, иллюзий. И, как показал опыт, опубликование части моих воспоминаний в журнале «Огонек» всполошило тех, кто был ближе к Маяковскому, и они захотели опровергнуть то, что я написал о поэте с точки зрения фактографической точности.
Но много воды утекло с тех пор. «Рассвет лучища выкалил...» И мне хочется перебрать свои старые записи в дневнике. Прошу прощения у тех, кто уважает Маяковского, уже отлитого в бронзе. Не хочу их обидеть. Но прошу принять во внимание трудности тех, кто знал Маяковского живым. Им хочется забыть о металле. Постараюсь забыть.
Подумалось еще вот о чем: промчатся годы, десятилетия, и другие поколения будут пристально вчитываться в каждую строку, оставленную современниками Маяковского. Какой он был, Маяковский? Как он выглядел, одевался, как он читал стихи и любил женщин? Так сегодня нам дорога каждая строка памяти о Пушкине. Не берусь их сравнивать. Не берусь провозглашать громкие формулы вроде той, что Маяковский – это Пушкин сегодня. Мы были свидетелями, как скоро рушатся подобные формулы. Не надо и у времени отнимать его права судьи. Об этом напоминал еще Гоголь. Скажу только, что Маяковский сам по себе был удивительной личностью. Каждая встреча с ним оставляла в душе волнение или брожение мыслей. Во всяком случае, о Маяковском всегда хотелось думать. И каждое свидетельство о нем может быть интересно «товарищам потомкам».
Скажу еще и о том, что не отстоялось в слове и что не выразилось в стихе. Правда, все поэты – начиная от Маяковского и Есенина (впрочем, и раньше их) – уверяют, что их автобиографии заключаются в стихах и этим они и интересны. Многие поддаются на эту удочку и соглашаются с тем, что главное – это стихи и что все остальное – это только примечание к ним.
Но стихи часто бывают парадной одеждой. В таком виде поэт хочет предстать перед людьми. Но, когда он отправляется за границу, то заполняет анкету, где спрашивают: кто были его папа и мама, что они делали до 1917 года и прочие подробности. Возникает вопрос: почему лицо, изучающее анкеты и сводки, перед тем, как выдать
заграничный паспорт, имеет право знать о поэте всю подноготную, а читатель нет. И почему читатель должен интересоваться только стихами поэта?
Сталину не нравилась книга В. Вересаева «Жизнь Пушкина», рисующая жизнь поэта в виде монтажа отзывов о нем современников. Пушкин в отзывах утрачивал свой монументальный облик и не годился для профиля на медали. Сталин любил государственный порядок и хотел, чтобы Пушкин никогда не изменял своей жене. Во всяком случае, он хотел, чтобы никто об этом не знал. Вересаев был бестактен в этом отношении.
Что до меня, то я совершенно не согласен с подобного рода взглядами и рецептами. Мне ближе слова Маяковского: «Мне наплевать на бронзы многопудье». И сегодня, когда я прохожу мимо памятника Маяковскому, отлитого из бронзы, памятника красивого и романтического, я вспоминаю и то время, когда Маяковский был существом человеческого роста, когда не нужно на него было смотреть снизу вверх. Я его еще помню живым. Я вспоминаю наши споры, в которых он осуждал мои ошибки. Но вспоминаю и вечера, когда он читал мне свои стихи или мы вместе бродили по улицам. Я вижу его глаза – внимательные, светившиеся уважением и интересом просто как к собеседнику. Ведь я не занимал никаких постов и чинов, а был просто его знакомым и любил его поэзию. Я вспоминаю его голос и на трибуне, и по телефону, в гостях и на улице, тепло его рукопожатий и гнев человека очень целеустремленного, благородного, насмешливого и чуткого одновременно.