Литмир - Электронная Библиотека

– Пошел бы ты, Зелинский, в Чека работать. С нами не пропадешь, и веселей будет.

Однажды он меня пригласил (дело было в Харькове) на допрос главаря банды Ангела. Был этот Ангел в изящной суконной поддевке, обшитой молодым барашком, и в красивой папахе, заломанной на затылке.

– Пришли посмотреть на меня, пане-товарищи, – сказал он с усмешкой. – Одну иголку в сене нашли и дивитесь. Ну что ж, дыви-тесь, – прибавил он на украинский лад. И в голубых его, навыкате, глазах я увидел остановившийся yжac десятков еврейских девушек, изнасилованных и замученных им, в местечках под Житомиром и Бахмачем. Ангел особенно любил девушек и насвистывал при этом арии из оперы Гуно «Фауст».

В Харькове я работал в газете с Владимиром Нарбутом. И мне пришлось крепко хлебнуть всего того, что выпало на долю интеллигентного бродяжьего люда в годы Гражданской войны. Когда была война с белополяками, я работал в Киевском отделении РОСТА. Н. Подвойский, с которым мне приходилось часто встречаться по работе, предупредил меня, что Киев может быть оставлен. А я заболел вскоре сыпным тифом. В санитарной теплушке вывезла меня тогда мой верный друг, дочь кронштадтского рабочего Нина Михайловна Рафинская. Когда меня несли по коридору больницы, то раздавленные вши трещали под сапогами санитаров. Может быть, эта почти легендарная деталь объяснит современному читателю победившей Советской страны, почему в те времена на вокзалах и общественных местах висели плакаты: «Или вошь, или социализм». Наконец, почти после пятилетнего отсутствия, я вернулся в Москву 1922 года.

Меня перевели из Совнаркома УССР в Харькове на работу в Украинское постпредство в Москве. Оно разместилось в двухэтажном красивом особняке владельцев Нарвской мануфактуры баронов Кноппов, в Колпачном переулке на Покровке. В те годы, когда военные люди носили остроконечные шлемы русских богатырей, тогда и в канцеляриях любили высокие наименования – слово «чрезвычайный» (комис-

сия или уполномоченный) не сходило с уст, что, вероятно, отвечало ощущению времени. Ведь и борьба с неграмотностью происходила в чрезвычайном порядке. Я не только был назначен завотделом секретной информации постпредства, но и получил почти загадочный титул «особого секретаря управления делами СНК УССР в Москве», что и удостоверялось специальной книжечкой с фотографией длинноволосого юноши и с громадной сургучной печатью.

Я поселился с женой в общежитии Постпредства. Родился сын Кай, но почти вся его жизнь с пятнадцати лет (он умер сорока лет) прошла в подвижнической борьбе с туберкулезом.

Это была уже другая Москва. По-прежнему булыжная, еще более обветшавшая, нэповская, но это была Москва надежд и дерзаний. Самых романтических. Например, пятая или шестая (точно уже не помню) годовщина Октября была ознаменована исполнением Интернационала оркестром, состоявшим из гудков всех московских заводов и фабрик. Все гудело. Я в это время стоял в рядах краснофлажных демонстраций. Мелодию Интернационала нельзя было уловить в этой симфонии или, вернее, в мощном реве гудков. Но Интернационал звучал в нас самих. Как я писал в те годы: «Мы только начинаем свой рост со всем энтузиазмом юности, со всем бодрящим ощущением, что это только именно начало, с дерзостью революционеров, с пластичностью молодого организма».

Куда пойдет страна? Об этом шли дискуссии в партии. ХIV съезд определил главный маршрут – индустриализацию. Возникали издательства, толстые журналы. В редакции приходили новые люди. Писатели сбивались в группы и союзы. Искали. Я хотел понять, что происходит в мире: в науке, в искусстве, в экономике, в человеческой культуре в целом.

И вот я снова обратился к книгам. Я покупал все выходившее в издательствах. И книги Луначарского, и «Философию искусства» Гау-зенштейна, и «Итоги современного естествознания» Николаи, и книги по истории, математике, физике, химии, и «Закат Европы» Шпенглера. И прежде всего мои руки потянулись к первым изданиям марксистских книг и сборников по искусству, этике, теории познания, диалектическому материализму. Начинают выходить сочинения Ленина и Плеханова в картонных желтых обложках. Для меня все это было целым откровением, «Азбука коммунизма» стала новой библией.

Снова растут стопки книг, складываемых на подоконники, на шкаф, на стол, под кровать. Рождение новой библиотеки запомни-

лось, как рождение первенца. Ведь это было датой нового этапа в духовной жизни. И новый опыт, новые интересы, пришедшие вместе с революцией, отразились и в том, что я стал искать разгадки нового и поддержки в исканиях у своих старых друзей – в книгах.

Начало 20-х годов – и потом встречи с людьми. Напротив Колпачного переулка, на Покровке, жил Юрий Либединский. Шутили: «испанский гранд» – черная волнистая шевелюра и остроконечная бородка книзу. Его жена, Марианна Герасимова, – красивая, романтическая и строгая, как кристалл, – была нашим общим судьей. Дмитрий Фурманов, розовощекий, словно юноша, во френче и ясный, излучавший идейность, как добро, как веру. Угловатый, с сектантской непримиримостью Лелевич. И потом вся «напостовская» компания. На третьем этаже в доме Герцена, на Тверском бульваре, в двух небольших комнатушках – рапповский штаб во главе с круглоголовым Авербахом в толстом пенсне. Казалось, он был создан природой для литературных драчек. И его голос перекрывал шум любой аудитории.

В Кривоколенном переулке на Мясницкой с улицы был вход в редакцию «Красной нови». Там сидел Александр Константинович Ворон-ский. Познакомился в «Круге» с Всеволодом Ивановым, Леонидом Леоновым, Павленко. Подружились. В редакции встретил Сергея Есенина. Это было в конце 1923 года. Лицо белое, чуть припухшее. Он только что возвратился из Америки. Расспрашивал поэта о ней. Посмотрел на меня очень умными, чуть прищуренными глазами и сказал: «Не увлекайтесь. У них штаны на подтяжках, а у нас на ремне. Затянем потуже – бежать легче. А поэзия здесь – в России». Я тяготел к лефовцам. Маяковский мне позвонил сам после одной моей статьи – «Стиль и сталь» в «Известиях» (1 июня 1923 года). Я бывал на всех встречах Маяковского в Политехническом, бывал и у него дома, и на Водопьяновом переулке у Бриков, и позже в Гендриковом переулке. Асеев, Шкловский, Брик – каждый оставил тогда след в моей душе.

И вот между комнатой Сельвинского на Бронной и моей комнатой на Колпачном зарождается идея создания своей литературной группы. Мы – конструктивисты. Мы – это Агапов, Инбер, Аксенов, Габрилович, Луговской, Багрицкий, Панов (Туманный), Квятковский, наконец, Сельвинский и я. И мы рванулись «по степям, по сизым стихийной верой своей истекать» (Сельвинский). Что нас свело воедино? Богиня культуры, одетая в спецовку нового мира. Мы были обуреваемы жаждой вывести из пафоса переустройства старого мира некий об-

щий принцип торжества разумной техники и культуры. Пусть разум и техника торжествуют в закладке стиха, в архитектуре, в деревне, в искусстве, на площадях, в умах. После пережитых войн все взывало к созиданию – и хибарки в центре Москвы, и стихи неоклассиков. Послевоенная разруха словно провоцировала на то, чтобы выбросить флаг организации, культуры и техники. Пролетарский поэт Алексей Гастев оставляет стихи и организует Центральный институт труда (ЦИТ). Первый директор РОСТа, до революции живший в эмиграции, в Лондоне, П. Керженцев, выпускает книги о научной организации труда (НОТ). Эренбург в своей книге, вышедшей на русском языке в Берлине, «А все-таки она вертится» (1922), признаваясь в своей полной неосведомленности в экономике и политике, извещает о нарождении нового конструктивистского стиля, Эренбург заявил, что «искусство состоит в тесном родстве с математикой». Однако родину нового стиля (особенно в архитектуре) он открывал в Америке и писал: «Безусловно положительным симптомом является возвышение молодой здоровой Америки над Европой». И уже как продолжение идеи о роли техники в руках капиталистов – его сатирический роман «Трест Д.Е., или История гибели Европы».

М. Горький позже писал о себе, что его послеоктябрьские ошибки были связаны с переоценкой роли интеллигенции и недооценкой сил и возможностей в строительстве культуры рабочего класса. Горький был истовым культуропоклонником.

7
{"b":"944930","o":1}