Литмир - Электронная Библиотека

Можно ли, однако, упрекнуть Сельвинского в абстракции?

Избрание интеллектуального плана, правда, дает такой внешний повод для обвинений в отвлечении от конкретной действительности. Но я думаю, что такой подход опять-таки будет неправилен, так как идет не от философской и художественной диалектики темы, а от нашего собственного желания, желания понятного и законного, увидеть рабочего в литературе, а это подсказывает нам легкий ответ, внешне как бы оправданный. Я думаю также, что было бы неправиль-

ным и с точки зрения классовых требований в литературе видеть пробел в том, что положительные и культурные идеалы революции были непременно конкретизованы в бытовом облике представителя правящего класса. Лев Толстой идеалы буржуазного «гуманизма» воплотил не в Андрее Болконском, даже не в Пьере Безухове, а в крестьянине Платоне Каратаеве, в моральном ваньке-встаньке. Дворяне не требовали от Толстого, чтобы гуманистический идеал «совершенной человеческой личности» был бы воплощен непременно в представителе тогдашнего правящего класса. И это было правильно, так как важны, в конце концов, не герои и персонажи, являющиеся в значительной части формальными элементами фактуры произведения, а важна идея, общая правильная установка всей вещи. Об этом Белинский сказал так: «Все искусство поэта должно состоять в том, чтобы поставить читателя на такую точку зрения, с которой ему видна была бы вся природа в сокращении, в миниатюре, как земной шар на ландкарте, чтобы дать ему почувствовать видения, дыхание этой жизни, которая одушевляет вселенную, сообщить его душе этот огонь, который согревает ее» («Литературные мечтания»). Правильную ли классовую установку дает «Улялаевщина»? Да, правильную. То, что одушевляет революцию, – ее огонь – горит в «Улялаевщине». Напряжение и страсть ее – это напряжение эпохи, разум ее – это разум эпохи, разум социалистической революции.

В ком же, где и как выражена эта организующая сила революции, ее идеология, ее разум. Вот в понимании этого момента – ключ к пониманию всей «Улялаевщины». Тут опять легко сделать ошибку, противопоставив черным, белым и зеленым героям «Улялаевщины» героев красных – комиссара Гая, командарма Лошадиных, рабочего Четыху и др. Вовсе не бытовыми и идеологическими сторонами сильны эти фигуры, и не этими своими сторонами они противопоставляются анархистским героям. Даже напротив, точно намеренно Сельвинский всех их лишил «стопроцентности». Гай – коммунист-интеллигент из петербургских салонов, попавший в партию, затем взвинченный романтикой гражданской войны, собственноручно расстреливающий обарахолившегося губпродкомиссара Кулагина. Гай, разъедаемый рефлексией, когда едет в кибитке с увлеченной им старой петербургской знакомой, ставшей теперь женой Улялаева, Татой, «гаремным животным не более», сомневающийся в своем праве на половую любовь, затем пасующий перед своим бывшим подчиненным матросом Лошадиных, – нет, этот Гай, вторая центральная

после Улялаева фигура, это не стопроцентный конкретный антитезис хитрому звериному батьке с вывороченным веком.

Перебирая все положительные персонажи эпопеи, мы не найдем понимаемого в обычном смысле материального противопоставления их друг другу. Каждый из них в известном смысле противопоставлен друг другу, каждый поляризован. Но, вместе с тем, все они рядом, все в одном контексте исторической «действительности», как раз той, против которой ополчился социалистический «разум». Это вовсе не значит, что они совершенно равноценны по своей идеологической роли в эпопее. Я хочу сказать только, что они не противопоставляются друг другу своими бытовыми чертами; напротив, всей этой бытовой действительности противопоставляется нечто другое.

Я думаю, – как ни парадоксально это звучит, хотя совершенно логично в общем построении темы, – что исторический «разум», стержневая идеология, пронизывающая эпопею, не воплощена ни в ком полностью и вместе с тем во всей «Улялаевщине». Это дано таким образом, что историческая логика совершающихся событий уясняется именно в самом водовороте всех противоречивых и сложных общественных, бытовых, экономических, политических, идеологических и всяких иных сил, столкнувшихся в нашей революции. Та историческая равнодействующая этих сил, которая создавалась в процессе борьбы социалистического начала с обставшей стихийной собственнической действительностью, имеет, однако, правильное историческое направление. Революция воевала, хотя она против войны. Революция учреждала продразверстку и сменила ее денежным налогом, хотя она против денег. Революция, наконец, стала торговать, хотя она против торговли. Это все логика «действительности», ее быль, ее фактура в широком смысле этого слова. Но слагаются все эти факты, уминаются, стесываются, прилаживаются, утрамбовываются в одну дорогу, которая строится все-таки по секстанту социализма. Вот эта диалектика становления революции и является тем, что в «Улялаевщине» противопоставляется фактам анархической действительности. Сюжетная фактура «Улялаевщины» в широком смысле противопоставляется идеям чередования и становления фактов, общей архитектонике эпопеи. В этом третья замечательная особенность «Улялаевщины». В этом я вижу третью выдающуюся заслугу Сельвинского: он заставил нас в «Улялаевщине» увидеть в хаосе, в безбрежьи, крови, верблюжьих, звериных былях, столкновениях противоречивых фактов – исторический «разум» революции, историческую логику событий.

Эта особенность «Улялаевщины» формально выражена в том, что сюжет воспринимается не линейно от А до Б, звено за звеном, не последовательно во времени, а своеобразным одновременным действием всех глав «Улялаевщины». Так, например, третья глава, взятая отдельно, изображающая картину идущей по степи уляла-евской банды, сцена разговора в трактире Штейна и Гая (5 глава), погоня за улялаевцами (в 8 главе), вынутые из эпопеи, приобретают совершенно другой смысл. В «Улялаевщине» они воспринимаются на фоне общей истории борьбы; они как части диалектически «противостоят» целому – положительной идее эпопеи, будучи синтезированы целым, ее философской темой. Это своеобразное золотое сечение темы2.

Итак, три основных принципа «Улялаевщины»: интеллектуальный план, художественная поляризация и золотое сечение темы составляют, по-моему, смысл «Улялаевщины», ту центральную, наблюдательную вершину, о которой я говорил раньше, с которой становится ясным вся перспектива вещи, ее художественные приемы, выбор материала, словаря, героев. Если, как я сказал, рационализм, организационность революции «обезличены», не воплощены целиком в определенном герое, то это вовсе не значит, что они выражены только в общем смысле эпопеи. Рационализм конструктивиста Сель-винского, как нервная ткань в организме, разветвленной и сложной системой входит в тело эпопеи. Вот, например, кабинет предревкома (в 1 главе). Все кругом в огне; губпродком

Кулагин явился. В чьем-то манто На сером шелку под котиком. Пауза. Гай: «Тэк-с... Ну, что-ж, брат Антон?» Выдвинул ящик, нащупал маузер.

Гегелевский разум истории мелькнул сейчас в той пуле, которую Гай пустил в кулагинскую «действительность». Мы знаем, что сейчас автор вместе с этим разумом. Или Штейн рассуждает с Гаем о живописи:

Варвары – ну, и метод такой.

Другое дело Сезанн, барбизонцы: Они – композиция, план, протокол, У них на каркасе солнце.

А тут полюбуйтесь: ведь здесь наши судьбы – Тыква, банан и... зеленый лук.

Эх, взять бы этот лук, тетиву натянуть бы, Да в мазилку – чу – чу! Свинопасом на луг!

Здесь автор вместе со Штейном. То скажется этот рационализм эстетическим портретом, глянув золотообрезанной бородой Леонардо да Винчи из книги какой-то фамильной библиотеки, брошенной в костер улялаевцами; то спазматически вздрогнет этот рационализм прекрасной шеей Таты, когда пьяный матрос-бандит харкнет ей за норковый воротник. Но всего более «разум» эпохи говорит в Сельвинском в его своеобразном сциентизме, в пафосе статистики, в приподнятой вдохновленности научно-техническим миром современности, манерой научного рассуждения, научной предметной терминологией.

55
{"b":"944930","o":1}