Литмир - Электронная Библиотека

Но в одном я должен был уступить. Я понял, что тот тип эссеист-ской критики, который отвечал моей внутренней природе и моим представлениям о задачах нашей литературы, не может существовать в условиях разгула критики, «наводящей ужас» (а ведь так всерьез писал о Маяковском один из лишенных чувства юмора критиков). Начиная с 1934 года, в течение последующей четверти века, я после «Критических писем» уже не выпускал сборников своих статей, как это делало большинство моих товарищей. Я продолжал много пе-

чататься в журналах. Но какое-то внутреннее чувство мешало мне объединить статьи под своим именем в книги. Я ощущал, что меня в них не было в том смысле, как я понимал свою работу. Я не столько самостоятельно мыслил о литературе, сколько прилагал общие положения марксизма к разбираемым художественным произведениям. Был больше исполнителем, нежели мыслителем. Сама манера и композиция свободной трактовки предмета – не подходила. Это не значит, что я писал не отвечавшее моим убеждениям. Нет, это не так. Но я считал, что эти статьи в большей мере являются частью времени, нежели частью меня самого. И поэтому этим статьям более естественно находиться в комплектах журналов и газет, в которых они были напечатаны. Или в архивах, которые могут, в случае необходимости, в разных исторических условиях по-новому осветить факты и заговорить новыми голосами.

После Первого съезда писателей (1934), когда более широко стали появляться в переводах на русский язык произведения писателей других народов СССР, я обратился сначала к рецензированию этих произведений. Значение этой темы мне усиленно подчеркивал A.M. Горький в одной из бесед с ним в дни (или после) съезда. Меня увлекла эта тема своим материалом, возможностью расширить горизонт своих знаний по литературе. Ведь изучать новое всегда было моей страстью. Но была и внутренняя побудительная причина, заставившая меня серьезно заняться изучением литератур народов СССР, обобщением всего опыта советского многонационального литературного процесса. Подвергаясь все более усиливающейся бомбардировке за свои былые конструктивистские «грехи», я должен был избрать в своей литературоведческой работе, наконец, такую тему, которая была бы и актуальной, новой и нужной читателю. Уйти в мир классиков или в безбурную фактографию или предаться восхвалению писателей, свыше уже похваленных и апробированных, – я не мог. Мешали поисковые навыки, интерес к неизученному. И я был вознагражден тем, что передо мной действительно открылись увлекательные картины формирования литератур, стремительно проделывающих путь своего социалистического развития, иногда от младенческих форм устных песенок ашуга, до современного социально-психологического романа. С научной точки зрения литературная карта СССР, с ее десятками литератур, находившихся ранее на самых разных стадиях своего научного развития, дает неистощимый материал для научного

исследования. Какие силы управляют литературным процессом в целом? Как осуществляются взаимосвязи литератур? Каковы закономерности их развития? Вот вопросы, вставшие передо мной по мере того, как я глубже входил в свою тему.

Изучение истории советской литературы в ее многонациональном масштабе, естественно, сблизило меня с академическим литературоведением и привело в 1939 году в Институт мировой литературы имени Горького Академии наук СССР. В его коллективе я продолжал свои научные занятия и с ним встретил новое величайшее испытание нашего времени – Великую Отечественную войну. Тем научным сотрудникам института, которые по возрасту и болезни не ушли с винтовками на Запад, пришлось 16 октября 1941 года пешком из Москвы отправиться на восток по шоссе Энтузиастов. Институт, с архивами и частью библиотеки, эвакуировался в Ташкент, где мы продолжали научную работу. Не вернулись шестнадцать товарищей, погибших на фронте, и среди них – мой друг, критик М.И. Серебрян-ский, которого я тогда заменил в советском секторе.

Если 1937 год разметал людей, посеял подозрительность, страх и томление духа, то Отечественная война против гитлеризма объединила всех, также и литераторов и ученых. И в патриотическом порыве, и в ненависти к фашистским насилиям. Очевидно, что идеологическое замирение между коммунистическим миром и капиталистическими участниками антигитлеровской коалиции было принципиально невозможно. Сталин справедливо напомнил об этом уже после окончания войны. Но напомнил с участием А. Жданова с такой резкостью и в таких выражениях, которые пронизали души, нравственно начинавшие согреваться, снова холодной подозрительностью и взвинченностью предвоенных лет. Напряженность особенно сгустилась в 1949–50 годах, в период охоты за «космополитами». Среди прочих вспомнили и меня, грешного, как дежурного ответчика при всех «кризисах», точно Швейка из штрафного батальона.

Оказался в шеренге многих и многих. Думаю, что здоровье нашей критики (особенно в моральном отношении) понесло наиболее болезненный и долгосрочный ущерб именно в период кампании против космополитов. Однако на фоне иных злоупотреблений против истины более запомнилось мужественное выступление Юзовского в переполненном зале ЦДЛ, который встречал его враждебным гулом. «Ревнитель истины, – иронически промолвил мой сосед, четырежды лауреат. – Романтик. Бессмысленно переть против рожна».

Обо мне написала одна центральная газета 19 марта 1949 года, что я «продолжаю оставаться злейшим врагом советской литературы». Продолжаю. Быть «злейшим». Ни более ни менее. Это было похоже на басню «упорствующий в ошибках»:

«Вы Будда будете?» – спросили как-то Будду. «Да, – отвечал он. – Есть и буду».

В самом деле, четверть века моей работы в литературе, оказывается, прошли незамеченными, хотя и в 1924 году, я, разумеется, не был никаким «злейшим врагом».

Все же повторение одного и того же становилось почти скуч-ным1. Написал письмо А.А. Жданову с выражением протеста против газетной резолюции, исключавшей меня из рядов советской литературы. Ответа не получил. Впрочем, та же газета некоторое время спустя стала охотно меня печатать на своих страницах, как и печатала раньше.

По-настоящему я вздохнул лишь после XX съезда КПСС. И снова начал выпускать книги («Литературы народов СССР», «На рубеже двух эпох», «А.А. Фадеев» и др.).

Но все эти скорпионы не касались меня лично. Никто всерьез и не верил в эту террористическую фразеологию. Может быть, мишень превратят во «врага народа». Может быть. Засчитается очко за бдительность. Может быть. Сослагательное наклонение было законом перестраховки. Такова была обстановка. Таков был стиль литературной жизни на вершине культа личности.

Перейдя в мир академической науки, я, однако, остался на самом беспокойном участке ее «фронта», то есть продолжал заниматься живым процессом советской литературы. «Академия» и «фронт», эти два понятия прежде казались совсем несовместимыми. Но в академической науке есть своя правда. Источники, основательность, серьезность, доказательность. Научное исследование прежде всего требует честности мысли. Ученый собирает материал, описывает, сопоставляет, но информация для него подсобна. Наука – прежде всего мысль. Ее дисциплинирует истина. Строгая, неподкупная, не сразу дающаяся в руки. Академической науке чужда газетная шумливость. Ей претит реклама. Добывание истины требует сосредоточенности, и поэтому она нуждается во внутренней тишине. В этом есть своя логика. Подлинные ученые не славолюбивы, им ближе тень, лаборатория, а не ярмарка.

В природе творчества, интимно связанного с личностью чело-

века (как, например, в поэзии, в художественной литературе), есть противоречие. Искусство, как и наука, обращены к людям. Но по своей природе оно целомудренно и стыдливо, потому что касается заветного в душе творца. Вот почему, отдавая людям на яркий свет свое творение, они сами – художник и ученый – хотели бы остаться где-нибудь позади. Публичность утомляет душу.

Все это было мне близко в академической среде. К тому же для меня истина всегда была выше престижа.

13
{"b":"944930","o":1}