Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я сейчас процитировал одну из ранних работ Л. Б. Каменева, опубликованную в 1908 году в сборнике "Литературный распад". Поразительно, но в ней он как бы предугадал развитие исторических событий и своей судьбы. Каменев рассказал о странниках-теоретиках, о странниках-мудрецах, которых уничтожил великий повелитель.

"Он — Проникший все насквозь, державший все в себе! — положил границы, дал направление, и толчок, из него исходивший, был лишь петлей, державшей новых странников у пуповины его.

Была борьба и анафематствование старого, безудержный крик и "все дозволено" во имя противоречия с ним, были молитвы тому, что в старом мире было отброшено и что было его же созданием, — в этом протекала жизнь, создавалась поэзия борьбы, ковались новые ценности и все выше подымали температуру костра, в котором хотели сжечь старых богов — бедные странники! — старый мир, старый и хитрый, "спокойно властвуя", спокойно смотрел на своих блудных детей. Он отравил их раньше, чем зажжены были их костры".

15

— Да мне было всего двадцать пять лет, когда я предсказал свою судьбу, — сказал Каменев, присаживаясь к столу. — Мы тогда все предчувствовали приближение смерти. И мы, интеллигенты, создавали апокалипсис своего времени. Мы уже видели бледного коня, и река уже сделалась кровью. Я жаждал мученичества, и боялся его, и не хотел думать о нем. Каждую ночь мне снился большой костер, который разжигал Он. И в этот костер бросали сотни, тысячи, миллионы невинных, и запах горелой плоти грозил удушьем. Мы жаждали Пришествия. Но не Спасителя, а Великого Инквизитора. И не один я. Все. Я лишь повторил предсказания Брюсова:

Но чем мука полней и суровее,

Тем восторженней песни хочу,

И кричу и пою славословия,

Вечный гимн моему палачу.

— Ну а когда же материализовалось ваше предсказание? — спросил я.

— Я вас понял. Признаюсь: черты Великого Инквизитора сначала увидел в нашем дорогом Ильиче, затем в Троцком и только в тридцать четвертом — в Сталине. Я пришел к нему перед Семнадцатым съездом. Пришел показать ему свое выступление. Он читал:

— "Мы, конечно, покатились по такой дороге, которая не могла не привести к контрреволюции… Мы открыли ворота троцкистской сволочи… мы открыли ворота кулацкой идеологии… кулак говорил: "Не троньте меня — я врасту", а на самом деле он рассчитывал: "Не троньте меня — я сожру пролетарскую диктатуру".

Когда он прочитал финал — "Да здравствует наш вождь и командир товарищ Сталин!", — сказал:

— Это уже лишнее, зачем же такое прямое восхваление. Это вычеркните. А остальное, по-моему, убедительно.

— Я свою книжечку о Чернышевском тебе так и не подарил. Вот, принес. По-моему, получилось, — я протянул книжку.

Он взглянул на меня, в какие-то доли секунды почувствовал неслучайность этого подарка, и этого разговора, и этой встречи.

— А что в ближайшее время выходит в подведомственном тебе издательстве "Академия"?

— Макиавелли, первый том с моим предисловием.

— Очень интересно. Очень интересно, — сказал Сталин. А я молчал и чувствовал себя раздавленным, и Он это понимал: чуял смертельный трепет моего сердца…

— А что дальше было?

— А дальше расскажу в следующий раз. Мне бежать надо в преисподнюю, а то Суслов закроет дверь на засов. Надо успеть.

— И Суслов с вами?

— Да, мы, идеологические работники, теперь все в одной команде. Возмущались, конечно, когда к нам Розенберга с Геббельсом подсунули, да что поделаешь. Глядите не прозевайте сцены прочтения моих Откровений. Это очень важно.

Великий мученик, запахнувшись в серое одеяло, исчез, а на его месте с книжечкой о Чернышевском стоял Он.

Сталин прочел подчеркнутое Каменевым: "Я не знаю, сколько времени пробуду на свободе. Меня каждый день могут взять. Какая будет тут моя роль? У меня ничего не найдут. Но подозрение против меня будет сильное. Что же я буду делать? Сначала я буду молчать и молчать, но, наконец, когда ко мне будут приставать долго, это мне надоест, и я выскажу свое мнение прямо и резко". "Путает, — улыбнулся Сталин. — Предупреждает. А сам уже не жилец. Смертник. Подлец и трус. Клеймит Троцкого за фразерство, а сам упражняется в высокопарной болтовне: "революционаризм!", такого слова нет. Словоблуды! Что же еще в этой книжке? Ага, вот главка: "Между Христом и Гегелем, между социализмом и абсолютизмом". Что ж, недурно завернуто, хотя Христос и Гегель — какая тут антитеза? Христос и Пилат — другое дело. Будь такое, Сталин бы этого никогда ему не простил. И все же о чем эта главка?" Он стал читать подчеркнутое Каменевым:

"Я, в сущности, решительно христианин, — если под этим должно понимать верование в божественное достоинство Иисуса Христа, то есть как это веруют православные в то, что он был бог и пострадал и воскрес и творил чудеса; вообще, во все это я верю. Но с этим соединяется, что понятие христианства должно со временем усовершенствоваться, и поэтому я нисколько не отвергаю неологов и рационалистов… Мне кажется, что главная мысль христианства есть любовь" и… что "догмат любви не мог быть провозглашен Иисусом Христом в такой ясности, в такой силе… если бы он был просто естественный человек, потому что и теперь еще, через 1850 лет, нам трудно понять его".

Сталин нажал на кнопку. В дверях появился усатый человек. Назвался Миней Губельманом, то есть Емельяном Ярославским, и с места в карьер заявил:

— Гнусная проповедь любви и свободы, Христа и мессианства не случайны у этой твари! Позвольте я прочту вам самое мерзкое место из паршивой каменевской книжонки: "Жаль мне было бы расстаться с Иисусом Христом, который так благ, так мил душе своею личностью, благой и любящей человечество, и так вливает в душу мир, когда подумаешь о нем… А что, если мы в самом деле живем во время Цицерона и Цезаря, когда "рождается новый строй веков" и является новый Мессия, и новая религия, и новый мир. У меня, робкого, волнуется при этом сердце, и дрожит душа, и хотел бы сохранения прежнего — слабость! глупость!.. Если должно быть откровение, да будет оно; и что за дело до волнений душ слабых, таких, как моя… Когда хорошенько подумал об этом и приложил все это к себе, то увидел, что в сущности не дорожу жизнью для торжества своих убеждений, для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока, если только буду убежден, что мои убеждения справедливы и восторжествуют, и если уверен буду, что восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их; и сладко будет умереть, а не горько, если только в этом буду убежден. Итак, теперь я говорю: погибни, чем скорее, тем лучше, пусть народ не приготовленный вступит в свои права, во время борьбы он скорее приготовится; пока ты не падешь, он не может приготовиться потому, что ты причина слишком большого препятствия развитию умственному даже в средних классах; низшим, которых ты предоставил на решительное угнетение, на решительное иссосание средних, нет никакой возможности понять себя людьми, имеющими человеческие права".

Последние слова привели Сталина в бешенство.

— Послушай, Андрей, что он там написал о Макиавелли?

Я удивился, что вождь назвал Емельяна Андреем. Впрочем, на месте Ярославского стоял седой человек в черном бархатном халате.

— Я работаю над обвинительной речью. Последняя глава так и называется: "Взбесившихся псов расстрелять всех до одного!"

— Это хорошая речь, Андрюша. Но немножко не хватает идеологического момента.

— Понимаю. Надо усилить первую часть: больше сказать о стране, о победе социализма…

— Не торопись, — перебил его Сталин. — Надо дать некоторые идеологические основания их преступной деятельности. Каменев — теоретик. А каковы источники его теории? Кто был его духовным наставником?

— Троцкий? Каутский? Струве?

— Нет, именно преступной деятельности. Я думаю, не случайно Каменев под конец своей жизни посвятил так много времени Макиавелли. Я вам дам томик Макиавелли, который издал Каменев.

90
{"b":"94351","o":1}